Нехов же в одночасье потерял тот свет, что был или не был внутри у него. И уменьшился сразу в росте. И в плечах, и в мускулах. И стал таким, каким был. Побрел к машине, питьевой водой истекающий, понурый, сутулый, незнакомый себе и другим, кто его не знал, вздрагивал в такт ударам сердца – весь от пяток до волосков на макушке, часто. Вздрагивая, забрался в машину, с трудом, вздрагивая-, сел на сиденье, вздрагивая, сидел с безликим лицом, вздрагивая. Не любил никого, ни за что, никогда. Вздрагивая, забыл, кто он и как его зовут. И всех других, с кем был знаком, о ком слышал, кого видел, о ком читал, папу с мамой, а также дом и школу, детство и юность, молодость и момент рождения и тем более, что случится, русские и иностранные слова и образы, когда-то рожденные в мозгу, тоже забыл. Но помнил, что в бардачке лежит почата, я бутылка виски, шотландского, двенадцатилетней выдержки «Чивас Регал». Достал ее, вздрагивая, отвинтил коробку, вздрагивая, приложил горлышко к губам, вздрагивая, выпил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил… И перестал вздрагивать.
И сразу все вспомнил. Все. И кто он, и что он, и зачем он. И про все другое тоже, вспомнил, про что недавно забыл.
Завел двигатель, поехал, обсыхая на солнце и на ветру.
К гостинице подъехал сухой. Но выпимши. Но не пьяный. В самый раз. И сухой.
Толпа толпящихся в вестибюле уменьшилась. И теперь отчетливо можно было рассмотреть на полу отдельные фрагменты отдельных узоров, художественно выложенных местными художниками из цветной плитки, полированной, блестящей, отражающей свет негромоздких люстр, висящих под потолком высоким, и бра, висящих на стенах матовых. Пахло духами и духами. Нехов остановился, принюхиваясь, стараясь отличить один запах от другого. Но запахи настолько глубоко проникли один в другой, что один от другого отделить было невозможно. И уже давно. И Нехов это знал, и это его злило – всегда; но всегда, когда он вновь слышал эти запахи, он таки опять старался отличить один от другого. А вдруг сегодня выйдет. Фарт. Случай. Воля. А вдруг! А вдруг!
И, кажется, сегодня удалось!
Вашу маму!
Знал, куда шел, носом шевеля. Потому и приехал.
В телефонную комнату он шел.
Там Зейна сидела, скрестив тонкие ноги, прячась – не вся – под тонким платьем, мечтая о тонких чувствах, украшенная тонкими наушниками и тонким микрофоном, ждала, ждала… И правильно делала – все придет к тому, кто ждет.
И все пришло – Нехов пришел. Когда пришел.
Закрыл за собой дверь, замкнул се замком, скромный, посторонних глаз стесняющийся, скромный.
– Я люблю вас, – сказал на зейнином языке, приближаясь. – Как увидел, так и полюбил. Это может показаться неправдивым и странным, я понимаю. Но попробуйте поверить. А я попробую доказать.
Зейна встала со стула, платье не прикрыло колен, села опять. Влажные губы ее вздрагивали, смыкались, размыкались, мягко, бесшумно. Глаза во все глаза разглядывали Нехова – с головы до ног, – искали что-то на его теле. Зейна сняла наушники и попросила, чуть улыбаясь, чуть волнуясь:
– Повторите, плис, я не слышала, что вы сказали. – В наушниках кто-то матерился по-русски, классно.
– Хорошо, – охотно согласился Нехов, еще ближе к Зейне подойдя. – Хорошо. Я говорил, что люблю вас. И это в первый раз. Вас. Как увидел вас, так забыл, что есть зло, добро, радость, сладость, утренний сон, пьесы Чехова, золотые птицы, удивлении солнцу, печаль знания, цвет воды, текучесть кадров, нежная кошачья лапка, пение травы, пиво с раками, благоуханье детских слез, исключительная мера наказанья и все другое, что так сейчас не важно. Я помнил только вас… Я говорил, что звучит мое признание странно и трудно в него поверить. Но поверить надо, потому что это правда. И я это докажу.
– Вы любите меня? – Зейна растерялась и не могла найтись. Переживая, она оторвала микрофон от наушников, а потом перекусила провод, соединяющий наушники с телефонным пультом. Но мат в наушниках не прекратился и качественно не изменился. – Вы любите меня? Я читала, что так бывает. С первого взгляда. В книгах. Там. Далеко. Где нас нет. И, наверное, никогда не будет. Книги – это не жизнь. А жизнь – это не книги. И вот со мной такое происходит, о Аллах… не верю… – пальцами Зейна терла смуглые колени, колени побелели. – Нет!…
– Я докажу, – сказал Нехов. – Я обещал, – он снял пиджак, бросил его на пол небрежно, расстегнул рубашку – все пуговицы, медленно, Зейну разглядывал дурными глазами. – Я докажу, – стянул рубашку и тоже швырнул ее на пол, ботинки скинул, носки и брюки и трусы. Остался голым, улыбался предвкушающе. Температура его сухощавого мускулистого тела поднялась выше обычного. А кожа потемнела, будто еще загорела, еще и еще, и оросилась чистой влагой испарины там, и сям – везде – горя. И изо рта вынырнул пар, тоже горячий, а из члена бесцветная смазка, конечно, горячая. Нехов со звучным чмоканьем отлепил от пола прилипшие к нему жарко-мокрые ступни и шагнул к Зейне, взгляд от нее не отклеивая, глядя на нее у дав но, умело лаская себя руками, возбуждаясь, с хрустом тяжелую слюну сглатывая, пьянея предвосхитителъно, обольстительный и желанный – для любой женщины и для любого мужчины, но не для Зейны – сегодня. Желание ее породило ее испуг. Нехов это видел. А испуг породил злость – на себя и на окружающих, и, конечно же, на того, кто вызвал это желание. У нее никогда не было мужчин – Нехов это понял, это не трудно, – но были мечты, как и у любой девочки, девушки, женщины, независимо от их внешности и вероисповедания. Но только мечты, да и те фрагментарные, обрывочные, боязливые, омрачаемые опасением, что кто-то их подсмотрит, запишет на кинопленку и покажет маме, папе, братьям, сестрам, соседям и их соседям, а так же соседям соседей их соседей, а может быть, даже самому Президенту. И тогда лучше не жить – никогда, нигде, и ни с кем – умереть и не встать. И поэтому Зейна поначалу оцепенела, увидев, как Нехов разделся и стал совсем голым и совсем неодетым, а потом вскрикнула с ужасом и сладостью, упершись взглядом в грозное и готовое к бою Неховское главное оружие – она так часто видела его в запрещенных мечтах и контролируемых снах, – а потом, посветлев темными глазами, потеряла сознание и свалилась с вертящегося металлического стула, почти бесшумно, легкая. Платье ее задралось, обнажив гладкие бедра и черные трусики…
Очнувшись, обнаружила, что лежит на столе, но уже без платья и трусиков, с задранными ногами, а перед ней стоит Нехов и разглядывает ее любовно, всю, от сих и до сих, и говорит, смеясь и подшучивая.
– Я докажу! Я докажу!
– Нет, – закричала Зейна, плача. – Я не хочу! Оставьте меня! Нет! Я не хочу так!
– А как? – деланно удивился Нехов, а затем игриво констатировал: – Так тоже неплохо. И удобно. И все видно.
– Я хочу, как в книгах, – уточнила Зейна, – и заплакала, плакала… – Чтобы свидания, чтобы цветы, чтобы ухаживания, чтобы объяснения, чтобы любовь! Как в книгах, как в книгах! – молила, ломая губы, ломая брови, ломая уши.
– Книги – это не жизнь, – строго поучал девушку Нехов, поглаживая членом ее теплые бедра. – А жизнь – это не книги. В жизни настоящие мужчины доказывают свою любовь только так и никак иначе, иначе никак, – пожал плечами, заметил мудро. – И только так. А как иначе? Вот так.
– Я не хочу настоящего мужчину, – прокричала Зейна и стала биться затылком об стол. – Я хочу ненастоящего мужчину!
– А с педиками еще хуже. – Нехов опять пожал плечами. – Они не любят женщин и поэтому, как только замечают, что женщины пытаются их соблазнить, сразу начинают с ними драться. – Нехов приблизил свой звенящий от напряжения ствол к самому Зейниному заветному месту. – А если вы имеете в виду не педиков и не настоящих мужчин, а просто обыкновенных мужчин, то вы должны знать, что они не моются и от них плохо пахнет, ну, а если они и моются, то от них все равно плохо пахнет.
– Ну и пусть, пусть, я привыкла! – надрывалась Зейна и билась лопатками о стол. – Лишь бы свидания, лишь бы цветы, лишь бы ухаживания, лишь бы объяснения, лишь бы любовь! Как в книгах! Как в книгах!