С тем и окончили совет, а Ольга, вновь оставшись в одиночестве, уж не клыки собачьи испытала – тоску смертную! Приникла было ко кресту, взмолилась, как учена была, однако на распятии Христос с поникшей головой не то что не внимал ее словам, но и сам будто смертную тоску испытывал. Тогда она в чулан спустилась, и там средь скарба пыльного нашла Перуна-бога, отерла лик руками.

– Ты не сердись на женку неразумную. – сказала ласково. – Ведь я почти слепая, пути не зрю перед собой… Мой сын явился в Русь, под Киевом стоит. Скажи мне, громовержец, вернулся ль рок мой вместе с ним? Или мое проклятье и доныне висит над головой?

Перун не отвечал и зрел сурово…

– Хоть знак подай! Хоть слово изрони, как прежде бывало?..

Но он не разомкнул своих серебряных уст и не, шевельнул золотыми усами. Стоял себе, как истукан, и думу думал…

– Подите все! – в сердцах вымолвила княгиня и поднялась в покои.

Ох, смертная тоска!

И вдруг надежду обрела, о внуках вспомня! Скорее к ним, в мужскую половину, сквозь потайную дверь, которой ходила к мужу своему Игорю.

Вернувшись с берегов священной реки Ра, где утратила космы свои, княгиня и вспоминать не хотела о внуках, велела отослать их в Родню вкупе с матерями – наложницами Святославовыми, дабы не видеть и не слышать ничего, что напоминает о детине. И целых три года думала лишь так: мол, извергово семя произрасти должно и плоды принести соответствующие. Так пусть же не созреет плод! И пусть побеги, выметав листву, не укоренятся, пусть ветви отсохнут и истреплются ветрами, а хворост – в огонь!

Так думала, пока однажды старая ведунья Карная не обронила будто ненароком, что в Родне побывала и зрела там внучат. Остановить бы ее, рот заткнуть, чтоб не бередила душу, но Ольга отчего-то смолчала, А волхвица сия и давай тоски подпускать: дескать, старший Ярополк подрос и уж не дитя – скорее, к отрочеству ближе, крапиву косит мечом деревянным, а с ним повсюду брат Олег, и оба на отца похожи. А Владимир, тот, что от Малуши-ключницы, хоть и помладше братьев всего на полгода, но ростом не вышел и вдвое меньше, и потому старшие дают ему трепку, обижают и надсмехаются. Матери их тоже в ссоре, потому и нет ладу меж братьями…

Ушла Карная тогда и заронила искру. Княгиня то возрадуется от дум по внукам, то гневом закипит, вспомнив, чье это семя. Еще год миновал, и как-то раз, бывши с Лютом на соколиной ловле, заехали они в пределы Родни и тут средь поля хлебного Малушу повстречали. Склонившись, она жала рожь и вязала снопы, не приметив в поте лица, как Ольга очутилась подле на своем коне.

– Ты ли, Малуша? Иль не ты? – окликнула княгиня.

Та в ноги повалилась, не выпуская серпа.

– Я, матушка! Раба твоя, ключница!..

– Ужели бедствуешь, коли сама крестьянствуешь?

– Ой, госпожа, не спрашивай! Сын у меня, твой внук Владимир именем, вскормленья нет ни от кого, поелику в опале.

– Где же иные женки, что в наложницах были?

– Они живут!.. Кормильцы есть у них. Они не нам чета – боярский корень…

– А что же брат твой, Добрыня? Не шлет на прокорм?

– Да он боится… Коль я в опале, вдруг и его…

Малушин брат был холопом при княжеском дворе, и службу нес исправно, и жил в довольстве… Тут же зло обуяло княгиню!

– Боится?.. Что же, добро, быть ему в опале! Пришлю к тебе! И пусть крестьянствует. А ты… А ты, страдалица, будь при внуке. И не давай в обиду!

Уехала княгиня, и вскоре Добрыня отправился в Родню, однако же не успокоилось сердце, тоска вселилась: то сон приснится – с внуками в ладье плывет по волнам бурным, – то наяву иной раз услышит голоса зовущие: бабушка… А тут и Лют Свенальдич нет-нет да и вспомянет сыновей Святослава: мол, не по-христиански сие – внучков бросать на произвол року, и след бы вскормить из них князей достойных. Он же, Лют, готов кормильцем стать всем троим…

Точил, ровно капля камень. И источил на нет! Сломав гордыню, она сама отправилась в Родню и взяла внуков, оставив богатые дары их матерям, чтоб глаз не казали на княжеский двор. Они дары приняли, и кланялись, и клялись исполнить волю ее, однако и месяца не прошло, как Малуша приплелась в Киев и пала пред воротами княжескими. Холопы ее спровадили, а опальная ключница уж вновь блажит у стен и слезы льет. Ее взашей толкали, грозили в яму бросить на берегу Днепра – она же на своем стоит и просится впустить. Лют сдобрился, шепнул: мол, нет греха, пусть войдет, не по-христиански сие…

И вошла Малуша в терем. Через короткий срок другой опальный – брат ее, Добрыня, – вернувшись самовольно, пал у врат, взмолился:

– Раб твой навеки! Прими хоть конюхом, либо конем – в любые сани запрягай, а то верхом катись. Или уж псом привратным, стеречь и лаять стану, науськаешь кого порвать – порву клыками!

И снова брат во Христе замолвил словечко:

– Возьми себе раба, не прогадаешь…

Взяла…

Рок материнский свой был проклят и отвергнут, однако сила нерастраченных чувств настолько велика и всемогуща, что, отданная внукам, она взлелеяла из них достойных чад. След было вскармливать из отроков князей и славных витязей, способных и государством править, и ратной доблестью сокрушать врагов безжалостно; иначе и не мыслила княгиня. Да материнство – суть любовь и ласка – владело над умом, и княжичам в сердца струилась добродетель, и восхищенный Лют Свенальдич лишь восклицал:

– Прекрасная, святая, мудрейшая из мудрых! Ты рождена не на плесковском перевозе – под сенью смоковниц палестинских, и не правленья для – для подвига Христова! След бы крестить княжичей, ибо вскормленные в лоне церкви, они понесут истинный свет по Руси, а не греховный!

Но думные бояре все ворчали и, видя смиренных наследников престола Киевского и русских земель, грозились отнять их и отдать в дружину на вскормленье.

– Кто встанет на защиту, коль княжичи прежде чем мечом смахнуть лозу, прощенья просят у ракиты? Сии ли витязи дружины поведут на поле бранное? Имея кроткий нрав, как править станут народом вольным, удержу не знающим ни в пирах, ни в кулачных сварах? Да Русь с такими князьями вскоре всякому бродяге станет дань платить, и не куньим мехом, не воском и медами – рабами, людом русским! Нет, сие нам не пристало!

И сетование их понятно было Ольге но, более себя балуя, она просила думных дозволить ей хотя бы еще год оставить внуков при себе. Де-мол, они набедовались без материнской ласки, а отцовскую суровую руку еще узнают много раз, и лики отроческие покроются шрамами, рубцами – се дело наживное.

Расставание с княжичами было близко, и сей весной исполнилось бы, но отец их явился из небытия и оттянул прощание на две недели…

Княгиня дверью тайной проникла в покои мужа своего усопшего, где обитали внуки, и, свечу затеплив, узрела Владимира, почивавшего на дедовском ложе: ему, как младшему, такая была оказана честь в назидание братьям, чтобы не обижали. Ярослав с Олегом и в тереме держались вместе, избрав палаты, где некогда Игорь принимал князей удельных, воевод и послов союзных народов. Постояв над внуком, Ольга отворила еще одну дверь и, осветив покои, двух старших не нашла.

– Где твои братья? – встряхнув от сна Малушиного сына, спросила княгиня, – Ужель без ведома покинули терем и ротозействуют на пляски?

– Ни, госпожа, – буравя кулаками очи, промолвил меньшой внук. – Я слышал, сговорились и, лошадей заседлав, ускакали к змиевым валам.

– Куда? – опешила она. – Да ведь не близок путь до сих валов! Всю ночь скакать, а то и не поспеешь, коль не сменить коня!

– Они взяли подводных…

– Какое самовольство! Зачем же поскакали?

– Отца будто встречать. Измыслили себе, что их отец явился с неба и встал на тех валах.

Возмущенная княгиня вмиг сделалась как грозовая туча, однако в тяжкой темноте не молния сверкнула, но луч пробился: отвага внуков и жажда позреть своего батюшку, не дожидаясь восхода солнца, подкупила ее – не зря любви учила…

– Нет, не измыслили они, – проговорила сдержанно. – Отец ваш, Святослав, и впрямь стоит под Киевом.