Я тороплюсь покинуть чужое место, но не успеваю: в дверях мы сталкиваемся с мамой.

Я не видела ее тридцать два месяца и семь дней, и теперь не сразу узнаю родившую меня женщину. Она держит в руках сумки из магазина и смотрит недоуменно, словно не понимает, кто стоит на пороге ее дома. Мы обе изменились: вряд ли и мама ожидала увидеть свою дочь лысой, без анорексии, приписанной из-за нехватки килограмм. Я думаю, видны ли на мне следы прошлой бурной ночи, и руки тянутся к горлу, будто пытаются прикрыть от родительского взора следы того, что я уже взрослая.

Я вижу, как постарела мать: на отросших крашеных волосах проглядывает седина, изменился овал лица, носогубные морщины стали еще сильнее. Она набрала вес, и теперь я понимаю, что мама уже не молодая, и той женщины, чей образ отложился в памяти лет двадцать назад, давно нет. Как странно наше зрение: я вижу в зеркале себя с длинными волосами, совсем юной, родителей — молодыми и здоровыми, друзей — рядом. Но стоит лишь приглядеться, как картинка тает, словно дым от костра.

— Аня, — произносит, наконец, она, и из рук ее падают пакеты, яблоки разлетаются по подъезду и коридору, катясь зелеными шарами в разные стороны, но я смотрю не на них. На глазах ее вдруг появляются слезы, и она всхлипывает, почти оседая, а я не знаю, что же делать.

— Мама, — шепчу, шагая к ней на встречу, не давая окончательно сползти на пол, и тут что-то внутри меня ломается, — я плачу вместе с ней, не говоря ни слова. Три года я пестовала в себе мысль, что не нужна никому, и теперь моя вера слабеет, утекая через глаза горькой водой.

Мама так крепко сжимает в своих объятиях, а я не верю, что это происходит со мной. Разве так бывает? Разве она… меня любит? Или все, что творится между нами — шок, и когда мы обе успокоимся, то снова станем друг другу чужими? И снова я окажусь ненужной и брошенной, как сотни тысяч раз прежде.

— Прости меня, Анечка, Бога ради, — просит она, не давая поднять себя с пола, и, кажется, будто я попадаю в театр абсурда, где все ненастоящее и не взаправду.

— Пожалуйста, вставай, — мне удается довести ее до кухни, усадить за стол и собрать с пола яблоки. Что с ней стало? Почему она так изменилась? Я не вижу чего-то очевидного, и теряюсь, не понимая, как быть дальше.

И словно чувствуя, что я задаюсь этим вопросом, мама отвечает:

— Я ведь в церковь ходить начала, доченька. И поняла все: какой матерью была для тебя ужасной, как оттолкнули мы тебя с отцом… Сколько раз в больницу приходила, а на свидания к тебе не пускали, говорили, что состояние ухудшилось, нельзя… А как ты? — она не договаривает, но я понимаю, что подразумевается под ее вопросом:

— Меня освободили, скоро, надеюсь, диагноз отменят. Я теперь помогаю полиции преступников ловить.

Мама смотрит, не веря, но спохватывается, и начинает накрывать на стол, суетясь, без конца заправляя короткие пряди волос за уши. Я пытаюсь отказаться от навязанного гостеприимства, чувствуя себя ужасно неуютно. Раньше было проще, — никого не осталось, надейся на себя. А сейчас? Вдруг все это лишь сон, и я так и лежу на вязке, в температурном бреду от сульфозина, а когда жар спадет, пойму, что для меня ничего не изменилось? От этой навязчивой мысли, терзающей меня на протяжении последних недель, передергивает все тело и еще сильнее хочется сбежать, но я остаюсь на месте. Начинаю движение, чтобы коснуться суставов на пальцах левой руки — но останавливаюсь. Привычных имен теперь будет меньше? Не знаю, не знаю…

Разговор не клеится, мы не знаем, с чего начать общение, и мама рассказывает про свою церковь, куда ходит. Мне кажется, что это секта, но я молчу, — если они не тянут с нее денег и учат любить детей, то могут верить хоть в Джа, хоть в Гаутаму.

В чем-то я даже благодарна им: в разговоре, конечно, сквозят упоминания о Боге и грехах, но мыслит мама ясно, и поступки свои теперь оценивает совсем иначе.

— Как мне стыдно, доченька, что я от тебя отворачивалась, где должна была помогать — пряталась. Думала, что поздно поняла, что не замолить грехов своих вовек, но ведь не зря все, смотри, как не зря: и ты из больницы вышла, и сама пришла!

Я не перебиваю, давая выговориться ей, и отключая мысли. Позже, оставшись наедине с собой, я позволю эмоциям взять верх, а пока — слушать и слушать.

— А с волосами что? А живешь теперь ты где?

Причитания сменяются бесконечными вопросами, на которые я отвечаю нехотя. Мама торопит, дожимает: то хватает меня за ладони, то гладит по плечам, пытаясь прижать в объятиях к себе, но я не готова — не оттаяло внутри еще, пока лед на сердце толщиной с айсберг.

Я выпиваю две чашки чая, прежде чем соврать, что меня ждут к трем, и только после обещаний заходить, покидаю с облегчением дом. Бегу и от нее, и от себя, ощущая горечь во рту. Как долго она будет преследовать меня: каждую встречу с матерью, сопровождать любые мысли о ней?

Нужно время, чтобы привыкнуть к тому, что я снова становлюсь нужной, но сам факт того меня страшит.

— А чего ты не боишься, Аня? — беседую вслух с собой, проверяя карточку в банкомате. Средств достаточно, и я снимаю часть денег, чтобы поехать в торговый комплекс.

Там, между рядами с одеждой, напряжение отпускает. Мне удается сосредоточиться на простых мыслях: что сейчас модно, в чем ходят другие люди? Как одеться красиво и модно — так, чтобы нравится Ване еще больше?

При мысли о нем становится тепло. Я думаю, что стоит позвонить Доронину, узнать, как у него дела, но тут же одергиваю себя: работа есть работа, не стоит превращаться во влюбленную дурочку, донимающую по нескольку раз на дню. Мне есть, чем заняться.

Я долго выбираю себе блузку, к ней — юбку. Еще больше уходит времени на поиск туфлей: я так давно надевала их в последний раз, что с трудом делаю первые шаги на каблуках, но все равно покупаю бежевые лодочки.

На меня оборачиваются — короткая стрижка вызывает удивление, и я беру себе шляпу. Взглядов от этого не меньше, поэтому покупаю еще очки, а потом иду в отдел белья и косметики.

В квартире Ивана сразу переодеваюсь в новый комплект, ожидая его прихода, и кручусь в трусиках и бюстгальтере возле зеркала, втягивая живот и выбирая позы, в которых я кажусь самой себе привлекательной.

«Красотка!»

«И сиськи огонь!»

«Детка, ты супер!»

Иван звонит ближе к семи:

— Через пять минут спускайся, поедем в отделение, попробуем портрет составить.

— Я же не видела ничего, — удивляюсь, — у него маска на лице была.

— Глаза, губы — все сгодится. Потом поговорим.

Я натягиваю спешно обновки, думая, как Ваня удивится, увидев меня в таком обличии, и подвожу глаза и губы. Из зеркала на меня смотрит незнакомая женщина, и если бы не волосы, то я бы могла назвать ее очень красивой. Сквозь блузку проглядывает кружево лифчика, и я улыбаюсь.

Ваня сигналит во дворе, привлекая мое внимание — и всех соседей. Когда я выхожу к нему, он смолит сигарету, ругаясь по телефону, и не сразу замечает мой новый образ.

— Анька, — Доронин бросает окурок под ноги, подходя ко мне. Мы замираем напротив друг друга, я с лукавой улыбкой на устах, довольная произведенным эффектом. — Ты очень красивая.

Я очень хочу поцеловать его, но понимаю, что возле подъезда, на глазах любопытных делать этого он не станет.

— Садись, — Ваня открывает передо мной дверь, и, когда я прохожу мимо, незаметным движением гладит меня по животу, проводя ладонью вниз. От теплого прикосновения все внутри начинает трепетать, и мне очень хочется повторения того, что мы делали утром. Прямо здесь и сейчас.

— Узнал что-нибудь новое? — интересуюсь чуть охрипшим голосом, когда мы отъезжаем.

— Ничего, — в интонациях сквозит недовольство. — Даже отпечатков обуви не нашли.

Я не удивляюсь, хотя, все же, призрачные крупицы надежды не покидают до последнего. Однажды он должен подставиться, так почему не в этот раз?

— А что с девушкой?

— Тебе в подробностях? — видно, что ему хочется сорвать на ком-то злость.