Туа-Туа подтолкнула Боббе вперед. Миккель притянул его к себе.
— Боббе, — зашептал он, — славный, хороший Боббе, отгони ее, не то останутся от нее рожки да ножки! Лай на нее, шуми, пока ногу не выдернет! Слышишь, Боббе? Не то останемся мы без Ульрики. Понял?
Боббе тявкнул, лизнул ему руку и выскочил из кустов.
Подъем был крутой, а Боббе — старый. Хвост торчал вверх, словно палка, а лай звучал так, будто кто тряс сухой горох в жестяной банке.
— Быстрее! — кричал Миккель. — Еще быстрее, Боббе!
Боббе напряг последние силы. Ульрика дергала ногу и блеяла. Сорок шагов оставалось Боббе. Тридцать…. Да полно, можно ли одним лаем освободить овцу?
Туа-Туа громко ревела, зарывшись в вереск.
— Боюсь смотреть… Не добежал еще?
— Сейчас, — успокоил ее Миккель. — Гляди, она уже сообразила. С толком ногу дергает… Туа-Туа! — вскричал он вдруг, поднимаясь. — Она почти освободилась!
Она…
Блеяние Ульрики и лай Боббе заглушили его голос.
Ульрика заметила Боббе. Она замотала головой, как это всегда делают овечки, увидев добрых друзей, и стала тянуть изо всех сил. Овечья нога тонкая; еще немного, еще…
И она очутилась на свободе. А Боббе честно трусил по камням.
— Есть, Туа-Туа! Освободилась! — вопил Миккель. — Хромает, да ничего. Побежала к морю!.. Боббе! Назад, Боббе!
Но Боббе не слышал его. Старые собаки плохо видят, а слышат и того хуже. У Боббе оставалось всего три зуба, но его лучшего друга звали Ульрика Прекрасношерстая.
Только одна мысль была в его собачьей голове: Ульрика на туре, еще немного — и я буду с ней. Розовый язык болтался, в груди сипело. Лаять он уже не мог.
— Боббе! Боббе! Боббе!.. — отчаянно кричали ему вслед два голоса.
Какое там! Боббе был почти у цели. Ему так хотелось поскорее затеять игру с Ульрикой, подергать ее в шутку за пушистый хвостик, а потом зарыться мордой в теплую шубку.
Ба-бах-х-х!..
Если плотниково ружье бахнуло громко, то взрыв ахнул в семь раз громче. На Миккеля и Туа-Туа посыпались земля и осколки. Здоровенный камень, величиной с черепицу, шлепнулся совсем рядом. Мелкие камешки визжали в воздухе, словно картечь.
Миккель лежал и думал: «Нет у меня больше Боббе, нет…»
Медленно развеялся дым.
Издали донесся голос Мандюса Утота:
— Выходи-и-и!
Миккель повернулся с боку на бок. Падая во время взрыва, он ушибся и расшатал зуб. Но разве тут до зуба?
В груди все сжалось, слезы жгли глаза. А позади него ТуаТуа читала громко и торжественно, точно учитель Эсберг стоял рядом и отбивал такт указкой о кафедру:
— …да придет царствие твое, да будет воля твоя, во веки…
— Все, конец! — сказал Миккель и слизнул со щеки что-то соленое. — Слышишь, Туа-Туа? Все! Можешь смотреть…
Туа-Туа запнулась на «аминь» и открыла глаза:
— Я уже мертвая, да, Миккель?
— Ты на Бранте Клеве, — ответил Миккель. — Жива. А вот его нету. Эх, Туа-Туа…
— Кого?.. — сказала Туа-Туа, и губы ее превратились в узенькие полоски.
В первый раз в жизни она видела плачущим Миккеля Миккельсона. Он плакал, закрыв лицо руками.
— Боббе! — шепотом ответил Миккель. — Он в самый взрыв попал, от него ничего не осталось! А Ульрика спаслась…
Он покачал языком расшатавшийся зуб и поглядел в сторону лодочного сарая: там Ульрика, прихрамывая, щипала травку.
— Смотри, тот, с лодкой, причаливает, — сказал он вдруг.
Веснушки на носу Туа-Туа засверкали.
Она поднялась на колени:
— Вот увидишь, Миккель, это Пат!
— А мне теперь все равно, — сказал Миккель.
Наверху, на туре, появился Мандюс Утот с флагом в руках. Он приставил ко рту ладонь и закричал:
— Что, мальцы, коленки задрожали? Подходите, коли охота не прошла, я покажу вам бумаги!
Миккель вытер слезы и крикнул в ответ:
— Мое дело было спросить! А теперь пеняйте на себя! Погляди-ка на залив, Мандюс Утот! Вот он — Пат! Не хотел бы я быть на Синторовом месте сегодня вечером!
Но Мандюс Утот не слышал. Он повернулся и смотрел, подбоченившись, на то, что осталось от тура. Огромная расщелина пропахала камни.
— Лопни мои глаза! — сказал Мандюс. — Бранте Клев надвое раскололся!
Глава двадцать первая
ЭТО НЕ ПАТ!
Только тот, у кого была собака, знает — что значит потерять ее.
У Боббе было всего три зуба, но кусать он не разучился. А много ли найдется собак, которые могли бы достать намазанный жиром камень с глубины двух саженей?
И вот теперь от него не осталось даже шерстинки.
Сколько они ни искали — никаких следов.
— В жизни никогда больше ни на одну собаку не взгляну, — сказал Миккель. — Вообще ни на кого. И на Пата тоже.
Миккель сидел на остатках тура. Туа-Туа — рядом. Синторовы батраки ушли домой, есть картошку с селедкой и хвастать, как «шавка взлетела на воздух». Гнетущая тишина царила на Бранте Клеве.
Лодка уже причалила, и приезжий поднимался от пристани к дому.
— Это не он, — сказала Туа-Туа.
— Не он?
— Не Пат, — ответила Туа-Туа. — Так что мне не придется передавать ему твои слова. Видишь — у него нет бороды. И он моложе Пата.
Миккель думал о Боббе.
— Будь у меня свое ружье, — говорил он, — я бы с ним на лис ходил. В цирке тогда показывали медведя: с воротником и мог считать до шестидесяти пяти, если бить его палкой сзади. Подумаешь — фокус! Хотя, ты же не видела, как Боббе за жирным камнем нырял…
Миккель пнул ногой кочку с мать-и-мачехой. Туа-Туа молча смотрела, как приезжий идет к постоялому двору.
— Вот это был фокус, — продолжал Миккель. — Две сажени! Тот медведь с воротником ерунда против Боббе. И вообще все на свете ложь и обман. Слыхала, Туа-Туа, что Мандюс Утот сказал: Бранте Клев, мол, надвое раскололся. Это от горстки пороха-то. Раскололся, как же! И все они такие. Я, когда маленький был, мечтал: на пасху уеду в Америку. А корабль где? А деньги — хотя бы пятак? Или когда мне кричали «Хромой Заяц»… «Погодите, — думал я, — вот вернется отец, мы проедем по деревне верхом на белом коне, а вы все кланяться будете». Опять же ложь… Или когда ночью снилось, что он подходит к кровати и шепчет мне на ухо: «Когда Бранте Клев расколется надвое, тогда я домой вернусь, Миккель». Ложь да обман, от начала до конца! То ли дело — Боббе! Намажешь камень салом и бросишь на глубину двух саженей, миг — и он уже достал его. Без всякого обмана. Только три зуба осталось у него, а теперь умер. И с Патом один обман. Что, вернулся он, скажи? Лед сошел, Симона Тукинга нет. Все перевернулось. Ну и пусть разбивают Бранте Клев хоть на шестьдесят семь кусков! И постоялый двор заодно с ним. Я плакать не буду… К тому же Боббе все равно был старый, как филин… Хочешь знать, так я уже сколько раз думал попросить у плотника ружье и застрелить его…
На этом месте Миккель выдохся. Туа-Туа молчала: лучше не мешать человеку, который горюет о своей собаке.
В голубом весеннем лесу стрекотали наперебой сороки и дятлы. Миккель Миккельсон плакал.
— Лучше нам уйти, пока они не пришли снова взрывать, осторожно заговорила Туа-Туа.
Она прикрыла ладонью глаза от солнца.
— К постоялому двору подошел, — сказала она. — Может, он из тех, что продают стекла для ламп, иголки и все такое?
— Ну и пусть стучит, — ответил Миккель. — Дома никого нет. Один плотник. А его, хоть из пушек стреляй, не добудишься.
Снизу к ним прибежала Ульрика. Миккель взял ее за загривок и повел к постоялому двору.
— До свиданья, Миккель! — крикнула Туа-Туа.
— До свиданья, Туа-Туа!..
Над трубой висел дымок. Конечно, бродяги — нахальный народ, особенно если голодные. Но неужели они станут заходить в пустой дом и растапливать печку? Занавеска в окне плотника Грилле задернута — значит, это не он топит… Чем ближе Миккель подходил к дому, тем сильнее жалел, что с ним нет Боббе.
— С твоим голосом разве бродягу напугаешь, — сказал он Ульрике. — Хорошо еще, что ты такая тощая. Не то, как попала бы в лапы такому, и в кастрюлю!