— А не плюнул бы, так, во всяком случае, молчал бы и стыдился такого отца, — продолжал гость. — Вот почему даже лучше, что Пат умер.

— Нет… нет… — забормотал Миккель.

— А как бы ты поступил? — робко спросил незнакомец.

Миккель посмотрел на человека, который не был Патом, потом на фотографию отца на стене, под засиженным мухами стеклом, и на глазах его появились слезы. Он думал о белом коне, который никогда не будет шагать через Бранте Клев, о противных ребятишках в деревне, которых никто не проучит…

— Я… я бы угостил его кофе, — тихо произнес Миккель, — и накормил бы, если бы он пришел голодный. А после…

— После?.. — подхватил человек.

— После я показал бы ему, что лежит у меня в дуплистой яблоне возле сарая.

— Что же у тебя там лежит, Миккель? — Голос незнакомца звучал чуть слышно.

— Вообще-то об этом только ему можно знать, — сказал Миккель. — Вот. Но так и быть: у меня там десять серебряных риксдалеров. Учитель Эсберг дал, когда я два года назад вытащил из проруби Туа-Туа. Я сверху чернильные орешки положил, чтобы серебро не почернело. Говорят, помогает.

— Что же ты сделаешь с риксдалерами?

— Отцу отдам. Если они ему нужны… и если я ему нужен. У меня заячья лапа в правом башмаке, да он, верно, забыл. А придется рассказать… Кто его знает, может, он тоже плюнет и закричит: «Хромой Заяц», как в деревне кричат.

Гость закурил новую сигару, и дым попал ему в глаза.

— А я на его месте остался бы, — неуверенно произнес он. — Десять риксдалеров — не так уж худо! Да к тому же ведь ты говорил, что Петтер Миккельсон тоже не с пустыми руками домой направлялся. Правда, что у него было, попало в карман Симона Тукинга. Может, и Симон, вроде тебя, в дупло спрятал.

Незнакомец стоял, опираясь рукой о печку; дым все сильнее ел ему глаза.

— Вот так-то, — сказал он и вытер лицо рукавом.

Комок паутины на левой щеке отлепился и упал на пол.

Миккель сидел, зажав ладони между коленями, и молча глядел на незнакомца.

— А впрочем, что сказал бы Петрус Юханнес Миккельсон, об этом только он один знает… — заключил гость. Внезапно он громко скомандовал: — А ну, ставь кофе, Миккель Миккельсон! Не реви, как баба!.. Еда тоже есть — вот она, в сумке!..

Миккель только моргнул в ответ. Впервые в жизни он видел, чтобы взрослый мужчина плакал.

Погода в тот день выдалась какая-то нескладная. Тучи то находили, то исчезали опять. Солнце то выглядывало, то снова пряталось. Как раз в этот миг яркий луч упал из окна прямо на фотографию отца на стене. За грязью и следами от мух показалось широкое бритое лицо с плутоватыми глазами. Хоть и старая была фотография, но на левой щеке Петруса Юханнеса Миккельсона отчетливо виднелась бородавка.

Такая точно, как у человека, который стоял возле печки.

— Вы вернулись домой навсегда, отец?! — прошептал Миккель.

— Навсегда, сынок, — ответил человек у печки.

Глава двадцать вторая

КТО ТАКОЙ ЮАКИМ?

Что скажет бабушка Тювесон?

Ведь она ничего не знает: ни что Бранте Клев раскололся, ни что вернулся Петрус Миккельсон.

Бабушка с самого утра стояла в овчарне у богатея Синтора и стригла овец. Овцы жалобно блеяли. Кому приятно остаться без шерсти в такую холодную весну? Бабушка стригла, присыпала царапины золой и принималась за следующую овцу.

В обед она зашла на кухню богатея Синтора и получила одну сельдь и одну картошину. Бедняки в ту пору ели не густо. А пить хочется — вон она, вода, в ведре.

Уже вечерело, когда бабушка показалась на Бранте Клеве — сгорбленная, усталая. Боббе не выскочил ей навстречу, как обычно. «Должно, у печки лежит, — подумала она, — блох гоняет».

Из трубы поднимался дым. «Ага, — сказала себе бабушка, — Миккель поставил картошку. Это хорошо. У меня в кладовке лежит кусочек солонины, вот и устроим пир».

Если бы не беда с жильем, то живи да радуйся… Но ведь через два дня придут сносить. И плачь не плачь — легче не будет.

Скрипнула дверная ручка. Скоро ее не будет — и самой двери тоже…

Бабушка вошла на кухню и… остолбенела.

Стол был накрыт: зельц, колбаса, сыр, свежий хлеб, блестящий кусок солонины на бумаге… чего-чего только нет! Даже масло! А дух какой! Кофе — настоящий, не бедняцкий, не из жареного зерна.

«Так, понятно: я умерла, — решила бабушка. — И в рай попала, слава богу. Но кто без меня за мальчонкой присмотрит?» Вдруг она увидела Миккеля. Он сидел перед ней цел-целехонек и уписывал солонину. «Так, значит, и он помер, бедняжечка, и тоже в рай попал. Или я жива? Так как же?..»

У бабушки подкосились ноги, она села.

Кто-то вовремя подставил ей стул. Тот же «кто-то» сказал:

— Вам, мама, небось сахарку побольше положить, как бывало?

Бабушка подумала: «Это голос моего сына, покойного Петруса Юханнеса, который потонул у Дарнерарта. Значит, мы все померли. А кофеек-то в раю настоящий, по запаху слышно!»

Но вот туман перед глазами рассеялся, все стало на место, только в голове что-то жужжало. Бабушка сидела за столом и пила кофе с блюдечка.

Верить своим глазам или нет? Бабушка Тювесон верила. Прямо напротив нее сидел с сигарой во рту Петрус Юханнес Миккельсон. Восемь лет пропадал, шутка ли! Бабушка всплакнула, кофе остыл.

— Подумать только, вернулся отец твой, Миккель! — сказала она.

Миккель сидел возле печки. Он был рад без памяти и все-таки не совсем рад.

— Ты не видел, как он на две сажени за камнем нырял, говорил он отцу. — Другой такой собаки на всем свете не было. Знаешь, что Мандюс Утот потом рассказывал?

Нет, отец не знал.

— Мол, когда порох взорвался, Боббе улетел верхом на камне. Летит, правит хвостом и кричит: «С дороги! Беззубая шавка в Испанию едет!» Ну почему все взрослые так врут?

— Все? — Отец посмотрел в потолок.

— И ты, — сказал Миккель.

— Чего уж… — Миккельсон-старший прокашлялся. — Иной раз приходится ради доброго дела.

— Когда про негра рассказывал? — спросил Миккель.

— Хотя бы, — ответил отец.

— Или когда сочинил про говорящую зовутку? — продолжал Миккель.

— И тогда тоже. Зато про судовой журнал чистую правду сказал, каждое слово истина. Не будь его, не выплыл бы я к Дарнерарту и не сидел бы здесь. Я, как выкарабкался на берег, сразу подумал: эта книга счастье приносит, Петрус Миккельсон. С того дня не расставался с ней. И в Клондайке, на приисках. Мечтал вернуться домой барином, а не оборванцем.

— Да, кстати, — сказала бабушка, — что за штуку прятал ты в корках?

— А разве я не рассказал? — удивился Миккельсон-старший.

— Золотой самородок? — спросил Миккель.

— Самородок не самородок, а точнее — ларчик из красного стекла, — ответил отец.

— Стеклянный ларчик? — сказала бабушка.

— С завинчивающейся крышкой, в Чикаго куплен. Чай, сами понимаете: самородки на деревьях не растут, хоть бы и в Клондайке. Три недели бьешься, как каторжный, а золота добудешь — только ноготь на левом мизинце прикрыть.

Хорошо, если за семь лет намоешь столько, что есть с чем зайти в банк и обменять на бумажки. Бумажки, на которые можно построить дом на Бранте Клеве. Так что я их берег, уж так берег!.. В Америке воров да жуликов много, а в старом судовом журнале кто искать станет. Вот я и спрятал там красный ларчик с деньгами. И отправился на родину.

А уж так душа домой рвалась, так рвалась — аж до боли!

И надо же: перед самым родным домом корабль на мель наскочил! Тут хоть кто голову потеряет, караул закричит… Миккельсонстарший достал из печки огня и прикурил. — А тут еще книга в море упала. Но Петрус Юханнес Миккельсон не стал падать духом. Смекнул: один раз выплыла — и в другой раз выплыть может. Но вот вопрос: куда? Значит, искать надо. А для этого лучше, чтобы не узнали на первых порах. Вот я и отпустил бороду и волосы. Петрус Юханнес Миккельсон превратился в Пата О'Брайена. Накануне сочельника явился сюда и начал разведку. Да-а-а… А теперь вот здесь сижу — опять стал Петрусом Миккельсоном.