Глава четвертая
МОЖЕТ ЛИСА ЗАДРАТЬ ОВЦУ?
Но вот случилось так, что один из батраков Синтора, уже осенью, увидел овцу на Островке. А так как Островок принадлежал Синтору, который дрожал за свое добро, то бабушка Тювесон получила распоряжение: убрать с острова скотину!
Чайкам и сорокам разрешалось быть на острове, а бедняцким овечкам нет. Вот он какой был, богатей Синтор!
Пришлось Миккелю забирать Ульрику.
— Будешь жить с нами в каморке, — сказал он, подталкивая ее в лодку. — Да не прыгай так, потопишь нас обоих. Я не знаю стихов от наводнения в лодке.
Овечка улеглась смирно между скамейками, и они отправились домой, к бабушке и Боббе.
Миккель все лето запасал сено и вереск, чтобы Ульрике не голодать зимой. И все-таки он и овечка думали: «Продержать бы Синтора всю зиму на одном вереске — глядишь, смог бы проходить в двери прямо, а не боком, не пришлось бы брюхо подтягивать да дыхание затаивать».
Бабушка прибила рысью шкуру гвоздями над фотографией Петруса Миккельсона. А Миккель сел на скамеечку у плиты и не успел опомниться, как в голове у него слржился стишок. Он отыскал огрызок карандаша, нашел кулек из-под муки и записал на кульке:
Стихи, сочиненные Миккелем Миккельсоном
29 августа 1891 года
«Миккель Миккельсон собственноручно», — подписался он большими кривыми буквами.
Вообще-то ему было жаль рысь. Миккель любил животных; к тому же у нее были такие красивые кисточки на ушах и такая мягкая шерсть. Но тут он посмотрел на Ульрику и спросил себя: «Значит, пусть бы лучше сожрала Ульрику, так, что ли?» На всякий случай, он приписал внизу: «Сия рысь убита для самообороны. Што и подтверждает Миккель Миккельсон чесным словом».
Зима тянулась долго. Ульрика спала возле Боббе, Боббе возле Ульрики. Однажды через залив прошли по льду три лисы. Миккель сидел на подоконнике и видел их. Они покружили возле сарая, но там было пусто. Тогда лисы отправились дальше, в курятник Синтора, и загрызли одиннадцать породистых кур.
А вот рысей он больше не видел. И никто во всей округе не видел.
Настала весна, по Бранте Клеву побежала вниз талая вода. На постоялом дворе кричали под застрехой скворчата.
Пробилась травка, и Ульрика Прекрасношерстая запрыгала на воле — худая, как деревяшка, потому что весь последний месяц она ела один вереск да черствые горбушки.
Сперва они привязали ее к колу возле дома. Но Ульрика бегала вокруг кола, пока не намотается вся веревка, и падала от головокружения. Веревка была слишком короткая, а трава чересчур редкая.
— Ее надо в лес пустить, — решила бабушка. — Отвяжи овцу, Миккель. В лесу она хоть несколько травинок, да найдет. А вечером покличем домой.
И овечка побежала в лес. Боббе побежал было с ней, но наверху Бранте Клева повернул назад, лентяй этакий!
Правда, он немного поскулил вслед Ульрике. Миккель попытался сочинить стихи про этот случай, но не мог придумать рифму к словам «Ульрика» и «голодная». Так и бросил.
К тому же вечером овечка вернулась. Бабушка Тювесон взяла ломоть хлеба, вышла за дом и покликала:
— Рика-рика-рика!..
Боббе лаял. Миккель бил в жестянку. Ульрика выскочила из леса и пустилась вприпрыжку вниз по склону. Все трое решили, что она уже стала немного толще.
А вечером седьмого дня овечка не вернулась. Бабушка кликала и Боббе лаял, пока не осипли оба. Миккель всплакнул, потом швырнул жестянку прочь и побежал вместе с Боббе в лес.
Кто хоть раз бывал в Брантеклевском лесу, никогда его не забудет. Там есть сосны почти до луны. Там есть трясина, которая засасывает людей, и бездонное озеро. А лосей и оленей — как трески в море.
В ту пору во всем лесу был только один дом. В нем жил Эмиль-башмачник, первый мастер в округе шить туфли и делать овечьи ошейники. Дом Эмиля стоял возле озера, а в озере обитал водяной.
В те времена люди верили в леших, водяных и прочую нечисть. Когда сбивали масло, то на сметане чертили крест, чтобы масло не прогоркло. А если кого одолевали бородавки, то натирали их салом, а потом прятали сало под камень и читали заговор:
И верили, что помогает.
Местному водяному было шестьсот лет. Так говорили сведущие люди и добавляли, что у него вместо вело* водоросли, а нос длиннее весла.
Что правда, а что ложь? Миккель шел вокруг озера и звал Ульрику. В конце концов он вышел к дому. Эмиль сидел на крылечке и приделывал застежки к ошейнику. Рядом лежала новая веревка с крюком на конце. Возле крыльца торчали в земле ржавые ножницы для стрижки овец.
Боббе зарычал.
Эмиль был туг на ухо, и кто хотел с ним говорить, должен был писать на грифельной доске, прибитой к стене гвоздем.
Миккель написал: «Эмиль, не видел беглой овцы? Она не стриженая, моя, Миккеля Миккельсона».
Эмиль скосился на доску, потом покачал головой.
— А лис видал — на той неделе, — сказал он и замахнулся на Боббе ошейником. — Троих сразу! А когда лисы втроем ходят, с овцой сладят. А то, может, в озеро свалилась.
У Миккеля по спине пробежала дрожь — ведь озеро-то бездонное. Он хотел поймать Боббе, но тот отскочил в сторону, боялся, что привяжут. Боббе нырнул под крыльцо, заскулил, потом вдруг метнулся к хлеву под скалой. Дверь в хлев была прочно заперта. Тогда Боббе подскочил к Эмилю и сердито щелкнул клыками.
Эмиль заворчал, отбиваясь ошейником:
— Если вы не боитесь водяного и у вас есть канат в пять верст длиной, то привяжите кошку и поищите в озере!.. И вообще — кыш отсюда! Не выношу псиного духа! И овечьего тоже. Брысь, псиное отродье!
Боббе попытался схватить Эмиля за ногу, но башмачник запустил в него горстью земли, и пес с лаем побежал вдогонку за Миккелем.
— Не такой уж он сердитый, каким кажется, — объяснил Миккель Боббе, когда они остановились по ту сторону озера. Один живет, вот беда. Ему бы собаку завести. А может, овечку?.. Да, а зачем ему вдруг ошейник понадобился? А, Боббе? И ножницы?..
Озеро было черное, как уголь; последние лучи солнца осветили три клока белой шерсти на воде. Боббе залаял.
Под вечер Миккель Миккельсон и его пес вернулись домой. Бабушка стояла на дворе, но уже не кликала Ульрику.
— Видать, сгинула наша Ульрика, — сказала она.
— Видать, так, — сказал Миккель.
В ту ночь обитатели постоялого двора никак не могли уснуть, даже Боббе не спалось. Луна светила в окно на шаткий дощатый стол и на стену, где висел в рамке, под стеклом, портрет отца Миккеля.
— Господи, коли не хочешь прислать отца домой к рождеству, то верни хоть Ульрику на Ивана Купалу *, - попросил Миккель.
В полночь кто-то поскребся в наружную дверь. Миккель сел. Снова — точно когтем или лапой. Он вспомнил, что говорил Эмиль о лисах, и похолодел, пальцы сжались в кулак.
Что, если лиса? Влепить бы ей заряд свинца. Проклятая тварь! Эх, почему он не мужчина — было бы ружье…
Миккель отыскал в углу старый черенок от лопаты. Сойдет… Чу, снова скребется…
Боббе уснул. Бабушка тоже. «Фью-ю-ю, фью-ю-ю», — доносилось с кушетки у плиты, словно ветер свистел в трубе.
— Ну, рыжая, тварь ненасытная, отомщу я тебе за Ульрику! — шептал Миккель.
Дверь была незаперта и открылась сразу, жутко скрипнув на ржавой петле. Над Бранте Клевом висела желтая луна.