Черенок задрожал в руках Миккеля: прямо к нему через двор ковыляло невиданное чудовище. Миккель прикусил губу, чтобы не закричать.
Задняя часть чудовища была овечья — с густой, пуши
* Иван Купала — древний праздник, день летнего солнцестояния.
стой шерстью. Передняя?.. Пожалуй, тоже овечья, но куда подевалась шерсть? Глаза отсвечивают красным в лунном свете, а голос знакомый. На шее чудища новехонький ошейник из бычьей кожи. Где-то он уже видел этот ошейник.
— Ульрика! — шепнул Миккель. — Ульричка…
В следующий миг он стоял на коленях на холодной каменной ступеньке, а в уши ему тыкалась овечья мордочка.
— Бедная, ну и вид у тебя! — ужаснулся Миккель. Ой-ей-ей!.. И новый ошейник. Выходит, ты у Эмиля была. Что я сказал: скучно ему одному, бедняге. Что ж, простим его, а, Ульрика? Уж я-то знаю, до чего плохо одному. Но как же он тебя обкарнал! Или ты не стала дожидаться, пока он окончит, а?..
Миккель посмотрел на веревку, привязанную к ошейнику, она была оборвана.
— Вообще-то ты теперь только пол-овцы, — продолжал он, стуча зубами от холода, и почесал овечке голую шею. — Да уж входи, все равно, не то замерзнешь. Только шагай тихо, не разбуди бабушку. А завтра получишь морковку. На следующей неделе острижем и сзади… Тихо, кому сказал.
Миккель закрыл за собой дверь. Ульрика легла возле плиты. Миккель задвинул щеколду и прыгнул на кровать.
Луна по-прежнему светила на Петруса Миккельсона на стене.
— Вот видишь, отец? — Миккель зевнул и подтянул одеяло повыше. — Ульрика вернулась. Теперь твоя очередь. Спокойной ночи. Да подумай о моих словах.
Глава пятая
КУПИМ БЕЛОГО КОНЯ, ОТЕЦ!
На исходе июня, когда зацвел подмаренник, Миккель Миккельсон стал пастухом у Синтора. Овцы — беспокойная скотина, так и норовят перескочить ограду и убежать туда, где овес и клевер. Сорок восемь овец было у богатея Синтора.
В четыре часа утра овец выпускали из загонов. К этому часу Миккель Миккельсон уже должен был находиться на хуторе Синтора, не то сразу поднимался крик:
— Миккель! Хромой Заяц! Да что это, добрые люди, куда же он запропастился? Где Миккель Заяц? Где этот лентяй? Не иначе, плетки захотел!
А Миккель уже бежал через Бранте Клев. В кармане у него лежали два ломтя хлеба с салом. Так уж было условлено, что еда — своя. Кроме обеда: тогда Миккелю давали на кухне картошки с селедкой — что оставалось. Вечером в животе у него пищало так, словно он проглотил свисток.
Но за гривенник в день стоило потерпеть. К счастью, в лесу было много ягод, и с голоду он не умер, только оскомину набил. Гоняясь за овцами, Миккель загорел, стал сильный и ловкий.
Подумать только: сорок восемь овец!
Как-то раз сам богатей Синтор явился верхом на своей Черной Розе проверить стадо. Миккель поклонился так, что ушиб нос о колено. Синтор открыл правый глаз.
— Хорошо смотришь? В клевер не заходят? — спросил он.
— Как шагнут в ту сторону, сразу прутом гоню. — Миккель опять поклонился.
Богатей Синтор открыл левый глаз.
— Это тебя, что ль, Хромым Зайцем прозвали? — спросил он.
Миккель покраснел как рак и на всякий случай еще раз стукнул носом о колено.
— Сын этого мазурика Петруса Юханнеса Миккельсона, кажись? — продолжал богатей Синтор. — Внук старухи Тювесон, что на постоялом дворе живет? Сразу видать, яблоко от яблони недалеко падает. Ты схож с отцом. Он у меня коров пас, до того как дом и семью бросил.
— Ишь ты! — отозвался Миккель, и сердце у него забилось както чудно.
— На Миккельсонов положиться никак нельзя. Если увижу овец в клевере, всыплю так, что запомнишь, — сказал Синтор.
Миккель из красного стал белым.
— Неправда… неправда, что на отца нельзя положиться, — забормотал он. — Он… он еще вернется…
— Как же, как же! — ухмыльнулся богатей Синтор. — Вернется, когда солнце станет редиской, а луна луковицей.
Черная Роза повернулась к Миккелю хвостом, и Синтор пришпорил ее. Миккель онемел. Слезы щипали глаза.
И вдруг в руке у него очутился ком земли. Рраз! Прямо в спину богатею Синтору.
Хоть и толстый он был и тяжелый, а мигом соскочил с седла. И плетку не забыл.
Следующие пять минут никто не захотел бы быть на месте Миккеля Миккельсона. Плетка так и ходила по его спине, удары сыпались градом: «Вот тебе! Вот тебе!» Потом Синтор добавил рукой (плетка поломалась), изругал Миккеля и уволил, не сходя с места. И побрел Миккель домой, перекатывая в кармане последнюю получку пастушонка — гривенник…
Любая другая бабушка стала бы браниться и охать над таким мальчиком.
А бабушка Тювесон сказала только:
— Гляди-ко, как тебе досталось! Ну-ка, спусти штанишки, я мазью помажу. Ишь, как отделал! Сильно бил?
— Сильно, — ответил Миккель и стиснул зубы.
Он не стал передавать, что Синтор говорил про отца.
И про ком тоже не упомянул.
А сказал он вот что:
— Когда отец вернется, купим белого коня, поедем к Синтору и купим весь Бранте Клев, чтобы не кланяться.
Бабушка покачала седой головой и вздохнула:
— Скажи спасибо, если вообще вернется, внучек. Надо же выдумать: белого коня!.. Стой, не дергайся, еще помажу.
Миккель застегнул штаны и побрел на чердак. Там висел на крючке воскресный костюм Петруса Миккельсона — все, что осталось от отца.
Маленькие, засиженные мухами окошки обросли паутиной, и Миккель пробирался наугад. Не дойдя двух шагов до костюма, он почтительно остановился и легонько потер себя сзади.
— Он сильно бил, а я не ревел, — сказал Миккель костюму. — Ни единой слезинки. Когда вернешься, отец, мы им нос утрем! Обещаешь? Всем! И коня купим. Как думаешь, белый конь дороже черного?
Глава шестая
КТО ЖИЛ НА ВТОРОМ ЭТАЖЕ
Я еще не сказал о том, что постоялый двор принадлежал приходу?
Но бабушка Тювесон была бедна, как мышь, и никто из деревни не хотел селиться в такой развалюхе, вот ей и позволили жить там.
В то время было много бедняков. Они ели селедку, картошку и репу, а запивали водичкой. Когда ничего не было, голодали. На постоялом дворе тоже знали голод и холод.
Когда случался хороший улов, бабушка несла продавать в деревню треску и другую рыбу. Домой приносила крупу и муку, кусок свинины на второе да косточку Боббе. И устраивали пир.
На беду у Боббе начали выпадать зубы. С каждым днем все труднее было представить себе, что десять лет назад он был молодым курчавым пуделем с белым пятнышком на груди. Единственный глаз все время слезился.
Хотя, если бросить в воду на глубину двух саженей камень, намазанный жиром, Боббе нырял и доставал его. Он любил жир.
Миккель даже стих сочинил об этом. Это было его второе сочинение; он записал его угольком на плите. Там и сейчас можно прочесть (камень лежит на полу):
А вообще на душе у Миккеля было тяжело. Взять хоть отца — Петруса Юханнеса Миккельсона. Думаете, он вернулся?
Пусть у него даже миллион медных пуговиц и три метра росту, какая от этого радость, коли он не едет домой?
Конечно, в деревне любой мальчишка с пятью пальцами на каждой ноге знал, что бриг «Три лилии» еще семь лет назад попал в шторм недалеко от Риги и пошел ко дну со всей командой. Об этом даже в газете писали.
Но поди скажи это упрямцу Миккелю Миккельсону! Куда интереснее заткнуть пальцами уши и кричать:
— Хромой Заяц! Хромой Заяц!..
Миккель молчал, стискивал зубы и думал свое. Пусть корабль утонул, все равно отец выплыл на берег.
Миккель сидел на откосе возле дома и смотрел в море.
С тех пор как ушла сельдь, никто не хотел селиться по эту сторону Бранте Клева. Постоялый двор, такой роскошный сто лет назад, теперь чуть что грозил развалиться, — например, если кто слишком сильно затопает по лестнице.