Глава двадцать первая

«ОРГАН, ДУРЬЯ БАШКА!..»

Туа-Туа угадала верно. Только Миккельсоны сели за стол завтракать, как вошел Мандюс Утот. Он поскреб в затылке, уставился на плиту и затараторил.

Сквозь кашель и хрип они различили: «строгий наказ», «хозяин Синтор», «сей момент» и «Доротея Эсберг».

Так или иначе, смысл был ясен: Туа-Туа должна отправиться домой, к тетушке Гедде, — и немедленно.

— Эта самая тетка, как ее там, сидит на ящике возле школы, совсем ошалелая, — добавил Мандюс сверх заученного урока. — Новый учитель уже въезжает.

Сказал и засунул в ухо пятерку, скатанную шариком.

Делать было нечего. Девочка показала Мандюсу нос и всплакнула в объятиях бабушки Тювесон — у кого нет своей мамы, тот и чужой бабушке рад.

Пришел сказочке конец. Под парусом на чердаке осталась лежать только зеленая лента. Миккель сидел у чердачного окошка и пускал зайчиков в глаза Мандюсу, который на каждом шагу оборачивался, отбиваясь от Боббе.

Что делается на душе у пятнадцатилетнего парня, почти моряка, который чуть не плачет из-за девчонки?

Спросите Миккеля Миккельсона.

Одно дело — любить отца, и старую бабушку-ворчунью, и собаку, конечно. Но сейчас он чувствовал нечто совсем другое. Точно между сердцем и горлом застряла ледышка и никак не могла решить: то ли ей растаять, то ли остаться навсегда.

Ледышка осталась.

На макушке Бранте Клева мелькнула черная точка.

Вспорхнул на ветру белый платок. Потом и он исчез.

Когда Миккель спустился с чердака, на столе лежало письмо от богача Синтора.

«Поскольку, согласно еще не подтвержденным свидетельствам, принадлежащая Миккелю Миккелъсону собака (все-таки не „шавка“) во время пожара принимала известное участие в собирании овец, господин Синтор не считает необходимым настаивать на том, чтобы собаку прикончили немедленно».

Так и написано: «немедленно». И подчеркнуто.

Миккель перевернул листок, но нигде не нашел слова «спасибо». Может, забыли второпях?

— Иди, есть садись, — позвала бабушка.

Но как проглотить овсяные блины, если кусок в горло не лезет?

Петрус Миккельсон сунул в карман свою книжечку и пошел слоняться вокруг верфи, Совсем как в былые времена, когда вся деревня говорила, что этот Миккельсон — настоящий бездельник…

А Миккель отправился на каменоломню и достал из тайника фонарь. Вообще-то он собирался отнести его ленсману, но теперь у него вдруг пропала охота. Он сидел и вертел фонарь в руках быстробыстро, пока буква «Е» не превратилась в хитрый, колючий глаз.

Надо же до такой степени пасть духом из-за того, что какаято девчонка уезжает в Эсбьерг!

Ночью Миккелю опять приснился бриг «Три лилии».

Но на этот раз капитан Скотт говорил голосом Эббера. А лебезил-то как! Он наклонился к Миккелю низко-низко, так что борода закрыла все пуговицы-дукаты.

«О, прошу вас, добро пожаловать… Если только господин Миккель соизволит занять место… ну, скажем, дипломированного штурмана на моем корабле, то я буду так рад, так рад!..»

Как вы думаете, что ответил господин Миккель? Он отказался! Отказался от штурманского места и остался сидеть на Бранте Клеве, смотреть, как белый красавец бриг уходит в море. В руках он держал зеленую ленту. Лента была совсем мокрая. Неужели от слез?

В вереске позади него что-то шуршало и гудело — будто ветер или орган.

Миккель обернулся и увидел… учителя Эсберга. Учитель стоял за можжевеловым кустом и подмигивал ему в точности, как на крыльце школы в тот вечер. Правда, кашель у него прошел.

«Она славная девочка, моя Туа-Туа, — сказал учитель. Ты не забыл, о чем я просил тебя? Уж ты позаботься о ней, Миккель Миккельсон».

И он зашевелил длинными пальцами, словно играл на органе «Ютландскую розу».

Миккель проснулся посреди второго куплета. В ушах еще звучал голос учителя, он шептал: «Орган, дурья башка…» Остальные слова унес ветер, гудевший в дымоходе.

Миккель тихонько встал и оделся. Бабушка и отец спали. Слава богу! Потому что есть вещи, которые трудно объяснить людям старше пятнадцати лет.

Луна, пробившись между занавесками, светила прямо на старую фотографию Петруса Миккельсона на стене.

Миккель опустился на колени возле корзины Боббе и обнял мохнатую голову.

— Береги бабушку и Ульрику! — прошептал он.

Миккель собирался сказать, что «отец сам за себя постоит», но в этот самый миг ему почудилось, что Петрус Миккельсон на фотографии хитровато мигнул, точно собирался говорить животом. А за непутевыми людьми, которые говорят животом, нужен глаз да глаз.

— И за отцом присматривай, Боббе, — добавил Миккель шепотом. — От него всего можно ждать…

Глава двадцать вторая

ЯЩИК С ОРГАНОМ

В воздухе летал пух одуванчиков; вдоль берегов клевского ручья густо цвела калужница. И в такой день уезжать из Льюнги!..

Туа-Туа стояла на пристани, держась за жесткую руку тетушки Гедды, и глотала слезы. Тетушка смыла с нее и сажу и паутину, но с заплаканными глазами ничего не смогла поделать. А тут новое огорчение: куда запропал Миккель?

— Выше нос! В Дании у тебя будет столько друзей, сколько захочешь, — подбодрила ее тетушка Гедда.

«Если он не придет сейчас, я умру, — подумала Туа-Туа. — Что лучше: умереть сразу или зачахнуть в Дании? Неужели он мог проспать в такое утро?»

За высоким ящиком, в котором находился орган учителя Эсберга, Мандюс Утот показывал церковному сторожу Якобину, как удержать на кончике носа пустой пивной бочонок.

— Во! Чем не циркач?! — кричал он, извиваясь, как змея.

Пиво было старое, прокисшее, еще с рождества осталось. Мандюс получил его от Синтора в награду за то, что «не зевал и выследил паршивую девчонку». Вдруг загудел пароход, и бочонок шлепнулся в воду.

— «Фракке» идет! А ну, Якобин, подсоби-ка с ящиком! распорядился Мандюс и поплевал на ладони.

Тетушка Гедда подняла пристанский вымпел, и «Король Фракке» лихо причалил, окутанный облаком дыма.

Якобин был в воскресном костюме. Черный котелок он привязал бечевкой: ветер на мысу Фракке коварный, порывистый.

Лицо Якобина скривилось от натуги.

— Тоже акробат — паршивый ящик поднять не сдюжит! смеялся Мандюс.

Якобин приналег так, что в груди запищало.

— Бо…больше не-е могу, — простонал он.

Нам обогнать тебя нетрудно.

Зовется «Чайкой» наше судно!..

— пропел Мандюс, поднимая ящик с другого конца. — Что притих, Якобин?!

Ба-ам-м! Ящик ударился о палубу, орган жалобно зазвенел.

Капитан подал сигнал отчаливать, и тетушка Эсберг решительно повела Туа-Туа на борт.

— Долгие проводы — лишние слезы, — утешала она племянницу. — Вот тебе гривенник, пошлем открытку из Эсбьерга.

Подумать только — даже не пришел на пристань!.. «Негодяй… негодяй!» — стучало в груди у Туа-Туа часто-часто. Она возмущалась так, что глаза метали искры. Нет!

Никто не скажет Миккелю Миккельсону, что Доротея Эсберг плакала из-за него.

— Не хочу тебя видеть, никогда, никогда!.. — всхлипывала она, идя вверх по сходням за тетушкой Геддой.

Мандюс и Якобин в это время задвигали ящик между молотилкой и клеткой с поросятами.

— Уф! — Мандюс шумно выдохнул и достал бутылку с пивом, налитым из бочонка. — Рождественское пиво летом — лучшее лекарство для немощных акробатов! Пей!

Якобин глотнул; на его впалых щеках появились розовые пятна.

Мандюс хвастался, засунув большие пальцы в дыры своего балахона:

— Хозяин Синтор стекла в хлеву менять будет, все до единого. «Отправляйся, говорит, Мандюс, сам в город за стеклом, тогда я буду спокоен». А ты, Якобин, далече собрался?

Якобин глотнул еще.

— Да тоже по стекольным делам, — ответил он хриплым голосом и присел, словно готовясь сделать сальто. — Вместе с Эббером!..

— Какое же это такое стекло, коли не секрет? — полюбопытствовал Мандюс, осушая бутылку.

— На очки для любопытных, чтобы лучше видели! — Якобин ядовито усмехнулся, выхватил у Мандюса бутылку и подбросил ее высоко в воздух. — Так я тебе и сказал, оборванцу!..