Лощеной, вкрадчивой кошкой выскальзывала из спальни Митцинского Ташу Алиева, томно, с нежным визгом потягивалась, жмуря маслянистые, сытые глаза. На диво быстро налилось соком тело ее после холбата, туго, дразняще бугрилась грудь под турецким атласным халатом. Жадно, неистово наверстывала она ночами негу за свое скудное, травленное бедой детство, без устали ласкала повелителя и друга своего. Случалось, оторопь брала видавшего виды Митцинского от исступленной, изобретательной ласки Ташу. Одно настораживало: привязанность без меры и удержу да колючая властность натуры, коей держала она в руках прежних своих мюридов. Нет-нет да и прорывался характер не к месту в разговорах Ташу с гонцами и связными из-за кордона. Это однажды приметил Митцинский, хлестко отчитал свою любовницу, посягнувшую было на роль компаньона в больших делах, довел до слез. Через день пошел на перемирие, сжалился, подарил дамский, игрушечного вида, браунинг — изящную, стреляющую игрушку, отделанную перламутром. Позабылась, сгладилась размолвка. Надолго ли? Теперь присматривался к Ташу Митцинский, сторожил.

Споро работали в саду, в огороде неприметные фигуры чистили навоз, задавали корм скотине. Сделав дело, растворялись за воротами. Ими ведала Фариза, знала она нужды хозяйства отменно и, почувствовав вкус к этому делу, загодя, с вечера, делала заказ мулле Магомеду на количество работников на завтра. Передавал заказ помощник Федякина Юша. Большой вес приобрел он при дворе, его хватало на многое: ведал обширной канцелярской работой штаба, успевал присутствовать при разборе учебных дел генштабистами, помогал Митцинскому в зашифровке переписки, приглядывал за присланными муллой работниками. Поспевая везде, распределяясь умненько меж забот дворовых и заботишек, умел Юша и другое: уронить будто бы невзначай ласковое словцо Фаризе, одарить ее долгим текущим взглядом. Опаленная румянцем, опускала глаза сестрица Митцинского, все причудливее становились ее маршруты по двору, каждый из которых норовил пересечься с путями Юши. Ночами лежала она без сна, обнажив созревшую, набрякшую томлением грудь, томилась в своей крохотной, завешанной коврами душной спаленке. Замирало сердце при каждом шорохе за ставнями — ах, это он, вкрадчивый, с нежным, все понимающим взглядом.

Федякин жевал бурый, отросший ус, понимающе усмехался, невольно отмякал, теплел рядом с чужой, проклюнувшейся радостью.

Приметил эту радость и Ахмедхан, первым делом приметил, воротившись с охоты поутру, проведя ночь в пути. Поставив Шайтана на конюшню, присел он на корточках у стены — глыбистый, звероватый, никого не порадовавший своим появлением. Долго сидел, бесцельно, зло уминая в ладони ржаво-бурый кусок руды, подбрасывал его, ловил, ползал вязким взглядом по утренней суматохе и углядел-таки ту неприметную, паутинчато-хрупкую связь, что выткалась за последние дни между Юшой и Фаризой. Не много высмотрел мюрид, да многое понял, ибо настороженным и по-звериному чутким было сердце его, гонявшее ручьи крови по грузному телу. Запеклось оно в горячей злобе при виде Юши, что протаптывал на виду у всех свою стежку к Фаризе. И теперь, терзаемый этой злой напастью, решал Ахмедхан, как быть с Юшой. Просился в лет увесистый комок руды с ладони, зудела, желанием рука метнуть с размаху, запустить комком в гибкую спину Юши, перешибить хребет как шкодливому лисовину, что залез в чужой двор полакомиться курятинкой. Но смотрелся тихоня-арабист не таким уже беззащитным. Видно, успел он стать необходимым Митцинскому, коль позволялось ему ухлестывать за сестрой.

Во двор вышел Митцинский, увидел мюрида, холодно кивнул, прошел мимо. Ни о здоровье не справился, ни об охоте. Худо.

Митцинский шел в сад. Пройдя несколько шагов, досадливо мотнул головой: что-то важное засело в памяти при виде мюрида. Вдруг вспомнил — зажат в ладони его некий бурый комок. Повернул назад, подошел к Ахмедхану, вгляделся и обмер: руда! Ахмедхан, отирая спиной кирпичную пыль с забора, поднимался, вырастал перед хозяином. Поднялся, выставил подбородок, молча ждал вопросов. Митцинский присмотрелся еще раз, сомнений не осталось — руда, заветный комок, в поисках которого обшаривали горы не один десяток людей. Держал мюрид в руке сгусток многих замыслов, надежду будущего эмирата, ибо цены не было земле с ее недрами, нашпигованными нефтью и железом. Трижды стоило сгореть и возродиться из пепла желаний, чтобы стать эмиром такой земли.

— Где это взял? — спросил Митцинский, пристально всматриваясь в комок. Если бы знал он, сколько стоить ему будет этот интерес, который он не посчитал нужным скрыть от мюрида...

Руда нужна хозяину — насторожился Ахмедхан. Может, тогда не зря отправлен на тот свет хилый и упрямый старик, может, есть в этом свой высший смысл, скрытый пока от Ахмедхана. Не упустить бы его теперь, когда горят глаза хозяина интересом.

— Где это взял? — повторил Митцинский.

— Далеко, — ответил мюрид, отводя взгляд.

Неприятно удивился шейх, почувствовав за ответом скрытое сопротивление.

— Где охотился? — зашел он с другой стороны.

— Там, — неопределенно отмахнулся мюрид.

— Ты забыл аул, рядом с которым охотился? — холодно спросил Митцинский.

— Там не было аула, — смотрел теперь Ахмедхан хозяину в глаза, и тот с изумлением увидел в лице мюрида насмешку. Что-то дикое и непонятное творилось с ним.

— Там много этой глины?

— Гора. И ущелье. И все вокруг ущелья из нее.

— И ты не хочешь сказать, где все это?

— Не помню.

— Ты многое забыл. Не хочешь вспомнить свою клятву на Коране? Ты обещал служить делу халифа и моему делу. Ты забыл годы, когда я кормил тебя и учил науке выживания в Петербурге. Я предоставил тебе забавы, которые недоступны ни одному горцу Хистир-Юрта, и не требовал за это платы.

— Я тоже ничего не просил, когда вынес тебя с пулей в ноге из банка. Их милиция умела стрелять. Я не попросил ничего, когда мы взяли в ростовском цирке бриллианты. Они у тебя.

Они были квиты. И Митцинский с изумлением понял, что ему нечем возразить. Его сторожевая кукла, на время ускользнувшая из-под контроля, вдруг обрела голос и нрав. Она отказывалась быть куклой. Это требовало осмысления.

— Скажи мне, на кой черт тебе этот комок земли? Ты трясешься над ним...

— Это не земля, Осман, — холодно перебил мюрид, — это руда, из которой мой отец плавил железо. Зачем тебе наша руда?

— Мне надо отчитаться перед тобой? — потрясенно спросил Митцинский.

— Тогда не заставляй отчитываться меня. Я знаю, где лежит эта руда, она принадлежит нашему роду. И к моей клятве на Коране это не относится.

Круг замкнулся. Мюрид нюхом чуял поживу. Он источал каждой порой первобытное, буйволиное упрямство.

— Сколько ты хочешь за вашу руду? — не мог скрыть Митцинский брезгливость в голосе, она просочилась вместе со словами.

— Осман... я ничего не просил у тебя... ты изменился с тех пор, как мы вернулись домой от русских, теперь бросаешь мне кости со своего стола, как собаке.

— Ты хочешь общего застолья? Равенства? Но его не было и в Петербурге. Его не может быть и сейчас, — размеренно напомнил Митцинский, — его не может быть между нами, пока ты не научишься отличать козу от козерога, а козерога, в свою очередь, от казуса.

Не удержался Митцинский, выдавил-таки из себя давний болючий гнойничок, нарывавший в нем со времен академии. Этой дурацкой идиомой о казусе и козероге встретил его попытку протиснуться в узкий круг избранных академии один из худосочных потомков князей Нарышкиных. В то время Осман не вынул кинжала из ножен, не вызвал Нарышкина на дуэль. Он опустился на одно колено и стал стягивать с ноги плотно сидевший сапог. Он старался, покряхтывал в недоуменной тишине. Стянул, поднялся и хлестко шлепнул Нарышкина по щеке голенищем. А сделав это, повернулся и захромал по блестящему паркету в шерстяном носке толстой, домашней вязки. Вой и свист толкались ему в спину.

Потом они стрелялись с Нарышкиным рано утром, опрысканные розово-серой изморосью, на пустыре, и княжеский потомок прострелил Осману плечо. В госпитале Митцинский все-таки уяснил, чем отличается казус от козерога. Скандал замяли, шейх Митцинский нанес визит наместнику царя на Кавказе во главе сотенной овечьей баранты. Дорого обошелся отцу контакт сыновнего сапога со щекой княжеского потомка.