— Сдавайся, чего уж теперь. Игра твоя проигранная, — попробовал уговорить его Сазанов, отступая назад.

— Задушу тебя, волчья сыть, тогда и сдамся, — с пеной на губах прорычал Сохатый и кинулся вперед. Сазанов подпустил его вплотную и преспокойно выстрелил. Сохатый сделал еще два шага, покачнулся и упал ничком в болотную ржавчину. В горле его забулькало, захрипело. Тело несколько раз дернулось и вытянулось.

Подбежавшие мунгаловцы, увидев, что каторжник мертв, приумолкли, стали снимать с голов фуражки и креститься. На надзирателей в этот миг большинство из них глядело угрюмыми, осуждающими глазами. А Епифан Козулин сказал Сазанову:

— Для тебя, видать, человека убить, что курицу зарезать. Наловчился.

Сазанов огрызнулся:

— А что же мне, по-твоему, делать было?

— Да уж только не убивать. Никуда бы он не девался…

— Ладно, помолчи. Я свою службу исполняю.

— Сдох бы ты с твоей собачьей службой, — бросил Епифан и, плюнув, отошел от него.

В суматохе все забыли про второго каторжника, давно стоявшего среди кочек на коленях с поднятыми вверх руками. Руки его тряслись, зубы выбивали дробь. Когда о нем вспомнили и Прокоп стал подходить к нему, он взмолился:

— Сдаюсь. Не убивайте.

— Не убью, не бойся. А только добра тебе теперь мало будет. Если не запорют на кобылине, то на удавку вздернут… Пойдем давай.

Каторжник поднялся. Попробовал идти, но ноги его подкашивались. Тогда он попросил Прокопа:

— Дал бы закурить мне. Может, силы у меня прибавятся. Я ведь трое суток корки хлеба не видел.

— Бегать не надо было. Иди, иди… — И Прокоп начал подталкивать его прикладом винтовки.

XI

Когда Чепаловы возвращались из Нерчинского Завода, у перевала к Мунгаловскому нагнал их станичный атаман Михайло Лелеков на взмыленной тройке. Он торопился куда-то по делу, — в руках его была насека в кожаном буром чехле. Поравнявшись, белоусый, невысокого роста, крепыш Лелеков прыгнул из тарантаса. Рысцой подбежал к Чепаловым, поздоровался за руку.

— Куда это гонишь? — полюбопытствовал Сергей Ильич.

— К вам, паря, в Мунгаловский. Гости нынче у вас будут. Надо насчет ужина и квартиры покумекать.

— Что это за гости такие?

— Сам атаман отдела катит.

— По какой надобности он?

— Места осматривать будет. Если окажутся подходящими, так у вас в этом году шибко весело будет.

— С чего бы это?

— Летние лагеря устроют. От наказного из Читы распоряжение вышло. Будут казаков со всего отдела обучать.

— Гляди ты… Громкая новость… А насчет квартиры того… может у меня остановиться.

— Вот и хорошо. А я только хотел тебя просить.

— Чего же просить… Пожалуйста, с полным удовольствием.

— Значит, одна гора с плеч. Теперь только о встрече забота… Он ведь вот-вот будет. Распек меня нынче здорово. Поезжай, говорит, распорядись. Я через час после тебя выеду, поэтому, говорит, изволь поторопиться… Садись-ка, Сергей Ильич, ко мне да погоним. Алеха и один доедет.

— Поедем, поедем, раз такое дело…

Конные десятники переполошили поселок от края до края. Вскоре у окон чепаловского дома собралась большая толпа по-праздничному одетых казаков и казачек. Босоногие ребятишки громоздились на заплотах и крышах. Каргин с тремя Георгиевскими крестами на черном долгополом мундире выстраивал почетный караул из отборных здоровяков. Правофланговым стоял в карауле Платон Волокитин, выпячивая крутую могучую грудь. Рядом с ним поглаживал лихо закрученные кверху усы Епиха Козулин. За Епихой — исподлобья оглядывал публику Герасим Косых в каракулевой папахе с чужой головы. Возле него покашливал, прочищая глотку, бравый Петрован Тонких. Дальше хмуро отворачивались друг от друга два давних недруга — Никифор Чепалов и Семен Забережный.

Далеко за Драгоценкой, на выезде из березового леска, у седловины пологого перевала взвихрилась густо пыль и лениво поползла над дорогой.

— Едут! — дружно вырвался из сотни глоток крик. Черными маленькими мячами катились далекие тройки под гору.

— Мать моя, сколько их! — изумился Никула Лопатин. — Одна, две, три, четыре… — начал считать он вслух.

— Помолчал бы, — огрызнулся на него Каргин. Скрипнув сапогами, обратился он к караулу, сказал не своим, умоляющим, голосом:

— Ну, посёльщики, держись. Не подкачай, посёльщики…

— Да уж постараемся, — ответил за всех Платон.

Последняя тройка спустилась в речку, перемахнула на этот берег и замельтешила по улице. Скороговорка колокольцев донеслась оттуда.

Каргин запел срывающимся голосом:

— К-а-р-а-у-л… — и, помедлив, оборвал: — Смирно!

Замерли казаки, ойкнули приглушенно казачки. Рыжебородый красавец кучер в голубых широченных штанах с лампасами круто осадил лихую тройку, запряженную в щегольской, на рессорном ходу тарантас. Розоватые хлопья пены упали из разодранных удилами конских ртов. Вздрогнули последний раз колокольцы под дугой. Михайло Лелеков с рукою под козырек подскочил к тарантасу. Грузноватый, с генеральскими молниями на погонах атаман отдела Нанквасин поднялся ему навстречу. Пухлой рукой протирая пенсне, выслушал рапорт, бросил:

— Хорошо, хорошо…

Невидящим взглядом скользнув по толпе, Нанквасин шагнул к почетному караулу:

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше превосходительство! — зычно гаркнули в ответ. Слова слились, и получилось несуразное, грохочущее, совсем как у чепаловского волкодава.

— Молодцы, братцы!

И снова дикий вопль:

— Рады стараться!..

В воротах, низко кланяясь, встретил Нанквасина хлебом-солью на узорном подносе Сергей Ильич. Нанквасин милостиво поздоровался с ним за руку и прошел в дом. Вечером толпился у распахнутых настежь чепаловских окон казачий хор. Грозный гость потребовал песенников. Набралось их человек шестьдесят, добрая половина из которых не пела.

Платон Волокитин, заложив руку под щеку, запевал:

Во Квантуне так, братцы, ведется, —
Пей — ума не пропивай.

И сильные голоса подхватывали тягучее, выстраданное:

Кто напьется, эх, да попадется —
На себя тогда пеняй.

И лилась, звенела, брала за сердце родившаяся на кровавых маньчжурских полях грустеба-песня. Хорошо ее пели мунгаловцы. Пригорюнился у набранного стола Нанквасин, поник головой, растроганный задушевной песней. Сергей Ильич расщедрился. Песенникам подали по стакану водки. Выпили они, крякнули, прокашлялись и весело завели разгульное, подмывающее пуститься в пляс:

Ах вы, сашки-канашки мои,
Разменяйте бумажки мои,
А бумажки все новые,
Двадцатипятирублевые.

Не вытерпел Петрован Тонких, хлопнул в ладоши и волчком закрутился в лихой присядке. Оживились казаки и грянули пуще прежнего.

С юга шла гроза. Частые молнии доходили до самой земли. При каждом блеске их на мгновение становились видными курящиеся вершины далеких сопок, тальники на берегах Драгоценки. Мягким зеленоватым светом заливало притихшую улицу. И когда умолкали песенники, был слышен ворчливый гром и шорох речки на каменных перекатах.

Предвестники близкого ливня — передовые облака — заклубились над поселком. Как соколы в поединке, сшибались они в вышине, протяжно шумя. Громовые раскаты накатывались на поселок. Один по одному торопливо покидали палисадник казаки, спеша заблаговременно попасть домой.

Утром атаман отдела в сопровождении адъютантов, Лелекова и Каргина, верхом на белоногой породистой кобылице выехал вниз по Драгоценке. Осмотр не затянулся. Правобережная сухая и широкая луговина за капустными огородами низовских казаков приглянулась Нанквасину. Целая дивизия могла бы раскинуть на ней полотняный город.