— С приездом, — поздравил он и глухо приказал: — Подойди, поцелуемся. Ведь ты, можно сказать, из мертвых воскрес. Давно мы тебя оплакали…

Роман поцеловал его в жесткие, старчески белые губы. Затем Андрей Григорьевич усадил его рядом с собой на лавку и спросил:

— Ты что же, насовсем или только на побывку?

— Только повидаться, — вздохнул Роман, — насовсем мне нельзя.

— Так, так… Значит, поопаситься надо, раз не с повинной приехал, — и Андрей Григорьевич велел Авдотье привернуть в лампе огонь, а Северьяна послал на двор закрыть на болты все ставни. Когда Северьян ушел, он сказал Роману:

— Видел, как отец постарел? Не дешево досталась нам весточка о твоей смерти… Как же это ты спасся?

— Должно быть, пули на меня не было.

— Ну и слава Богу. А Федота с Тимофеем жалко.

— А ведь Федотка Муратов живой. Однако Тимофея нет с нами. Как убегали мы из-под расстрела, зацепила его шалая пуля. На руках у нас умер.

— Вот как? Значит, и Федотка спасся, а Тимоху жалко. Эх, бедняга, бедняга… Видно, уж на роду ему так написано было. Судьбы своей не минуешь, — покачал Андрей Григорьевич головой и вдруг озабоченно спросил: — Никто тебя не видел, как ты по улице ехал?

— Видели низовские холостяки, да только не узнали.

— Тогда ночевать в избе можешь. А утром, хоть сердись не сердись, а я тебя чуть свет в зимовье вытурю. Там отсиживаться будешь.

Мать тем временем гремела посудой в кухне и ежеминутно выбегала в кладовку, каждый раз возвращаясь с руками, полными всякой всячины. Скоро из кухни запахло оттаявшими солеными огурцами, нарезанным луком. У Романа сразу засосало под ложечкой. С нетерпением дожидался он, когда мать позовет его к столу. С надворья вернулся отец, потирая озябшие руки, веселым голосом сказал:

— Везде все тихо, мирно. Давай, мать, поторапливайся с угощеньем.

Мать накрыла стол клеенкой с портретами царей и цариц и начала расставлять на нем тарелки. Роман с удовольствием поглядывал на них. Были они наполнены аккуратно нарезанными на пластики свиным салом и красной рыбой. Отец сходил в горницу и, вернувшись, поставил на середину стола графин с красным стеклянным цветком внутри. Разбухшие лимонные корки плавали в нем, как сонные караси.

— Ну, придвигайся к столу, — сказал, покашливая и разглаживая усы, отец.

Когда выпили и закусили, Роман спросил у Андрея Григорьевича:

— А вы знаете, что дядя Василий вместе с нами на Даурском фронте был?

— Как же, слышали. Говорят, он там большим начальником был. Часто ты там с ним встречался?

— Часто. На Даурском фронте однажды три недели вместе с ним ел и спал.

— Вспоминал он нас-то? Или уж мы теперь ему не родня?

— Вспоминал… Все собирался к вам погостить приехать, да только не пришлось. Письма-то вы от него не получили?

— Получили. В нем и про тебя было прописано.

— А куда Василий теперь девался? Живой ли?

— Живой. Они с Лазо хотели в Якутскую область уйти. Расстался я с ним на Урульге за два дня до того, как в плен нас белогвардейцы взяли. А теперь, говорят, снова в Забайкалье. Только тайком живет.

— Так уж, видно, и не увижу я теперь его, — горестно махнул рукой Андрей Григорьевич.

После ужина Андрей Григорьевич прилег на голбец отдохнуть. Мать принялась убирать со стола. Отец, допив из графина остатки настойки, придвинулся к Роману и, заглядывая ему прямо в глаза, сказал:

— Не отпущу я тебя, паря, больше никуда. Повоевал ты, будет. Пойдем завтра к атаману с повинной. Нечего тебе на волчьем положении жить. Атаманит у нас опять Каргин, к нам он хорошо относится. Он тебя съесть никому не даст.

— Верно, верно, — поддержала его мать, — поколесил ты по белому свету, хватит с тебя.

«Началось, — с горечью подумал Роман. — И как уговорить их, что остаться дома мне никак нельзя?» Медля с ответом, потер ладонью лоб, нахмурился. Не хотелось ему в эту минуту огорчать их. Он попросил дать ему подумать, оглядеться. Но отец стукнул кулаком по столу и заявил, что думать нечего, что утром надо первым делом идти к Каргину. Роман вспылил и готовился уже заявить, что раз так, то он сегодня же уедет из дому. Готовую вспыхнуть ссору предотвратил Андрей Григорьевич. Он сел на голбце и погрозил Северьяну костылем:

— Ты у меня с атаманом не торопись. С маху тут решать нечего, дело не простое… А ты, Роман, давай лучше ложись спать. Утром я тебе разлеживаться не дам. До свету к ягнятам и курицам на постой отправлю.

Довольный его вмешательством, Роман поднялся и прошел в горницу. В горнице пряно пахло комнатными цветами и сушившимся на печке пшеничным зерном. На высоком сундуке, у порога, спал Ганька под цветным лоскутным одеялом. Рядом с ним лежала на постели и глухо урчала серая кошка. Роман хотел погладить ее, но она поднялась, злобно фыркнула и метнулась на печку. Светящиеся зеленым огнем глаза неподвижно уставились оттуда, наблюдая за ним. Он присел у Ганьки в ногах и стал разуваться. Пришла мать и стала стлать ему на деревянном диване, стоявшем у печки. Когда он разделся и лег, она села у его изголовья и начала гладить его по волосам. Сладко и больно было ему от прикосновения ее любящих рук. Он знал, что мать будет спрашивать его все о том же, что волновало ее больше всего.

— Останешься? — спросила она, помолчав.

— Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо.

— Ладно уж, сделаю.

Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь. Щемящей жалостью к ней наполнилось все его существо. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы.

XXIV

Едва он забылся тревожным и чутким сном, как Андрей Григорьевич, постукивая костылем, принялся будить его:

— Вставай, брат, пора. На дворе уже светает.

Он повернулся на спину, откинул назад растрепанный чуб. Припомнив все, зевнул, прикрывая ладонью рот, и быстро поднялся с дивана. Андрей Григорьевич подал ему просушенные на печке, еще горячие чулки. Он обулся и вышел на кухню. В кухне жарко топилась печь. Румяные блики пламени плясали на стеклах окон, на крашеных створках шкафа-угловика, на выскобленных дожелта половицах. На столе кипел самовар, лежала горка испеченной в золе картошки. Мать и отец завтракали. Увидев его, оба приветливо улыбнулись. Мать бросила недопитый стакан, засуетилась, подавая ему мыло и полотенце, наливая воды в рукомойник.

Когда Роман умылся и старательно причесался в горнице перед зеркалом, отец позвал его за стол, добродушно осведомился:

— Как спалось? — И, не дожидаясь ответа, сказал: — Давай подкрепляйся чем Бог послал.

Мать придвинула ему стакан с чаем и блюдце сметаны, отец подал самую крупную картофелину. Он взял ее и подумал: «А все-таки хорошо дома».

Сразу же после завтрака отец повел его в зимовье. На востоке краснела над снежными сопками студеная заря. Над поселком в пепельном небе гасли звезды, разносило ветром клочья дыма из труб. В зимовье было еще совсем темно. Обметанное заледенелой изморозью маленькое квадратное окошко почти не пропускало света. Острый запах мочи и пота встретил вошедших, стайка ягнят шарахнулась от порога. Пока Роман оглядывался, отец зажег огарок свечи, вставил его в оклеенный бумагой фонарь. Подвесив фонарь на крюк в потолке, пошел в ограду за дровами, а Роман прошел в передний угол, сел на лавку и стал любоваться ягнятами. Глухо постукивая копытцами, они перебегали с места на место. Скоро самый большой ягненок с белой курчавой шерстью подошел к нему, обнюхал его унты, потом осмелился и лизнул руку. Роман погладил его, ягненок доверчиво привалился к его ногам и стал чесаться. Отец вернулся с дровами, стал укладывать их в печку. Когда печка была затоплена и дрова хорошо разгорелись, отец подсел к Роману. Глядя на огонь, почесал напалком кожаной рукавицы у себя за ухом и, словно извиняясь, сказал: