— Ну, а ты чего сидишь? Давай в торока вязать добычу. — Увидев лицо Романа, он весело рассмеялся: — Да ты никак того… росу пустить собрался.

— Не могу я… Мутит меня. Ты на нее с ножом, а она глядит на тебя, и слезы у нее в глазах… Как есть человек, только говорить не может. И как у тебя на нее рука поднялась? Я овец резал, куриц рубил, а вот раненую косулю добить не смог бы.

Тимофей перестал смеяться, сказал сердито:

— Вон ты какой жалостливый! А если бы на войну тебя? Там ведь не куриной кровью руки марают. — Ему захотелось высмеять Романа, но он сдержался, вспомнив, что и сам когда-то, подстрелив первого селезня, отвернул ему голову с мукой и отвращением. — Ничего, не смущайся. Я и сам такой был. Только давно это у меня прошло. Просидел три годика в окопах, нагляделся до тошноты на человеческую кровь и обучился… Многому, брат, обучился. — И Тимофей рассмеялся снова, но не весело, а с тайной горечью… Он поднял косулю, перекинул ее через седло. Роман бросился ему помогать. Теперь, когда глаза косули помутнели, похолодели, он смог спокойно заглянуть в них.

— И что это со мной сделалось? — спросил он с недоумением Тимофея. — Теперь вот гляжу на косулю, и ничего, а тогда до слез проняло.

— На мертвого, брат, всегда легче смотреть, чем на того, кто помирает, — отозвался Тимофей. — Эту арифметику я от корки до корки выучил…

На зимовье они вернулись всех позже. В каменке снова трещал веселый огонь. Капитоныч с Филькой свежевали большого гурана на земляном полу зимовья, а Семен и Никула, вернувшись с пустыми руками, завистливо поглядывали на них да переругивались между собой, упрекая друг друга в неумении охотиться. Увидев, что Тимофей и Роман вернулись с добычей, они выбежали встречать их. Никула еще с порога закричал:

— А мы пустые!.. Ни одной косули не своротили. И все Семен, все из-за него…

— Да помолчи ты, холера! — рассердился не на шутку Семен. — Сам мимо стрелял, а я виноват.

Но Никула не унялся.

— Ага, не любо, значит, правду слушать? — хитренько прищурившись, зачастил он скороговоркой. — Ведь ежели бы ты не с подветренной стороны ехал, так мы бы обязательно двух штук уложили. Это уж как пить дать. — И, не слушая того, что ответил ему Семен, он обратился к Тимофею и Роману: — Кто же из вас отличился?

— Оба. Залпом стреляли, — отозвался Тимофей и лукаво поглядел на Романа, который, расседлывая коня, с опаской прислушивался к начавшемуся разговору. Он пуще всего боялся, чтобы не вздумал Тимофей рассказать, как он чуть было не расплакался над раненой косулей. Но Тимофей и не думал над ним смеяться. И Роман с благодарностью подумал про него: «Молодец, не болтуша. Доведись бы такое до Никулы, так он бы полгода ходил и рассказывал про меня».

После ужина, когда казаки лежали на нарах и курили, Роман спросил Тимофея:

— Ты, Тимоха, скажи: ты за казачество или против? В поселке об этом недавно в каждом дому спорили, друг друга за грудки брали. Даже у нас и то отец с дедом поцапались. Дед наш казак до мозга костей, а отец, тот своим казачеством не шибко дорожит.

— Я, брат, за то, чтобы казачьего сословия не было. Казаки такие же люди, как и все, и нечего им на особом положении быть.

— А не переменишься ты, как нагрянут к нам мужики казачью землю делить?

— Не переменюсь. Землей с крестьянами мы должны поделиться. Только тогда и можно будет новую жизнь строить.

— А какая она должна быть, эта новая жизнь, с чего вы ее начинать собираетесь? — спросил в свою очередь Семен.

— Начнем с того, что каждый должен своим трудом жить. На богатых спину гнуть никто при Советской власти не будет. Эта власть батраков и бедноту начнет в люди выводить.

— Ну, брат, всех бедняков в люди вывести нелегко. Всех вдруг сытыми не сделаешь, — сказал Семен.

— Конечно, в один год с этим не справишься, — согласился Тимофей. — Тут и поработать и повоевать с разной сволочью доведется. А ты, значит, тоже собираешься скоро в люди выйти?

— Об этом-то и вся думка, брат.

— Так вот что я тебе скажу. Первым делом нынче совдеп из станичного общественного амбара тебе и другим беднякам семенную ссуду даст. И даст ее без всякой платы. А для бедных казачьих вдов и сирот общественные запашки будем устраивать. Богачей на эти запашки, если придется, силой заставим ехать. Пусть и они для народа поработают.

— Нет, с ними так не выйдет. Они скорее всего тут за шашки возьмутся.

— Ну, тогда пусть на себя пеняют. Тогда мы их в порошок сотрем.

Роман слушал эти слова Тимофея, и хотелось ему иметь в своей жизни такую же большую и определенную цель. Жить не так, как трава растет, а как живут люди, чьи мысли стали для Тимофея его мыслями и стремлениями. И тут Роман вспомнил про своего дядю Василия, и яснее представился ему загадочный облик этого человека.

Помолчав, он сказал Тимофею:

— Лежу вот и думаю: что бы сказал сейчас дядя Василий?

— О, тот бы сказал, он не с мое знает. Это, брат, идейный человек, — весело отозвался Тимофей. — Я бы и сам хотел его послушать, уму-разуму поучиться.

На охоте пробыли казаки полторы недели. За это время Тимофей и Роман успели крепко сжиться и, несмотря на разницу в возрасте, стать большими друзьями. Роману нравилось, что Тимофей смотрит на него, как на равного, что с неизменным уважением отзывается он о дяде Василии. Привязался и Тимофей к Роману. Ему казалось, что Роман чем-то повторяет его собственную молодость, такую недавнюю, но ушедшую навсегда. И, глядя на него, разговаривая с ним, он невольно любовался и лихо начесанным на бровь его чубом, и безотчетным молодечеством, которое так и сквозило во всей его фигуре. Как ни странно, но именно случай с косулей заставил Тимофея заинтересоваться им, приглядеться к нему поглубже, а потом и привязаться к нему.

XIII

Вешнее марево струилось над сопками. В желтой пене плавало высокое солнце. Над березовыми лесами заречья в веселой суматохе кружились стаи белогрудых галок. От их счастливого беспокойного крика стоном стонала даль. На присохших буграх горела ветошь. Драгоценка, затопив прибрежные тальники, подступала к плетням огородов.

В поселке гудели пасхальные колокола. Целые дни напролет принаряженные казачата толпились на колокольне, упоенно трезвонили. Только поздно вечером с боем выпроваживал их оттуда церковный сторож Анисим и, крестясь на бронзовую икону над входом, замыкал обитые крашеной жестью двери.

Широкие, прямые улицы были начисто выметены. Во многих местах торчали высокие козлы качелей. На игрищах, радуя глаза шарфами из цветного китайского гаруса, водили хороводы девки. Молодежь, щеголявшая в контрабандных хромовых картузах, играла в городки и чехарду. Старики катали бабки, резались в карты на майданах, вели на завалинках нескончаемые беседы обо всем, что тревожило и волновало их.

Сергей Ильич послал к Каргину Алешку с запиской, в которой просил его прийти к нему как можно скорее. Каргин приоделся и вышел из дома. Поскрипывая лакированными с рантом сапогами, пошел он по самой середине улицы, раскланиваясь со встречными казаками.

У Чепаловых были гости.

В зале, заставленном цветами и мягкой мебелью, обливаясь белым паром, клокотал пузатый серебряный самовар. На угловатом столе, над аппетитными окороками, над барашками и курочками из свежего сладкого масла возвышались расписанные куличи. Они сияли розовым великолепием утыканных изюмом голов. Сахарные ангелы отдыхали на них.

За столом сидели станичный фельдшер Гусаров, его жена, дьякон Воздвиженский и незнакомый, смотревший исподлобья, смугловатый человек.

Постукивая серебряной чайной ложечкой о блюдце, незнакомец что-то рассказывал. Его жадно слушали.

— А, Елисей Петрович! Проходи, проходи. Заждались мы тебя, — глуховато забубнил Сергей Ильич и, повернувшись к незнакомцу, махнул рукой. — При этом можно. Свой человек… Эх, да вас надо познакомить.

Незнакомец оказался казачьим офицером из Кайластуевского караула Истоминым. В станицы четвертого отдела Истомин приехал из Маньчжурии от атамана Семенова. Привез он семеновские воззвания.