«С чего начать?» — думаю я. Я делаю глубокий вдох и произношу:

— Я во Франции, мам.

— Ты во Франции? Господи боже, Энни, что ты наделала?

Если бы я не была так напряжена, то мне показалось бы это смешным, очень смешным. Сколько воды утекло. И стоило мне звонить из Франции, из телефонной кабинки отеля, что стоит под лестницей, чтобы услышать такой вопрос! Она спрашивает меня так, будто бы я ребенок, не старше Чарли. Но, не важно, сколько мне лет, тридцать девять или двадцать пять, я все равно остаюсь для матери неразумной ветреной девчонкой, которая опять натворила какую-то глупость.

Прошло много времени с тех пор, как, сразу же после похорон бабушки, я села на самолет и улетела, не попрощавшись с матерью. Но для нее прошло всего два года.

— Поезжай в какое-нибудь хорошее место, Энни, — сказала бабушка. — Поезжай с твоей матерью куда-нибудь, где вам будет хорошо. Загадайте там желание и отдайте его ветру. Загадайте желание вместе…

Но так не случилось.

Мы не разговаривали пять лет, с тех самых пор, как в восемнадцать лет я ушла из дома, хлопнув за собой дверью. Но на похоронах мама наконец повернулась ко мне и сказала: «Теперь, возможно, ты спустишься на землю». И я поняла, заглянув в ее глаза, в эту бездонную тьму, что не смогу просить ее. Я просто не смогу попросить ее сделать это вместе. Выполнить обещание, данное бабушке.

Мы две разные женщины, стоящие по обеим сторонам скоростного шоссе, и ни одна из нас не может перейти на другую сторону. А бабушки больше нет. Ее матери, моей бабушки. У нас нет больше чего-то общего, что объединяло бы нас. Нет того спасательного круга, за который можно держаться, и водоворот засасывает нас, только совсем в разные стороны, потому что мы обитаем теперь на разных полушариях.

И тогда я ушла, со слезами обращаясь к ветру: «Пусть она распорядится прахом!»

Когда самолет набирал скорость на взлетной полосе, а вся его огромная масса скрежетала, не желая отрываться от земли, когда он неуклюже взлетел, словно беременный птеродактиль, я снова и снова повторяла эти слова, вжавшись в сиденье. Но слезы предательски ползли по диагонали по моим красным щекам, пока самолет набирал высоту, и собрались в холодные лужицы у меня в ушах. Потому что романтик во мне говорил, что в этот раз все будет совсем по-другому и что все эти сказки со счастливым концом действительно существуют. Тогда я думала, что после смерти ее матери мировоззрение моей мамы изменится и ее лучшая часть, Норма Джин, снова наконец выйдет на поверхность. Я надеялась, что на похоронах мама повернется ко мне и скажет: «Энни, как я скучала без тебя». Я думала, что, посмотрев ей в глаза, увижу там страх. Такой же страх, какой охватил меня, когда я поняла, что после смерти бабушки мы можем потерять друг друга навсегда, если не помиримся. Ведь я действительно верила, что мама не всегда была такой холодной и непроницаемой, И я собиралась сказать ей тогда, что я тоже очень соскучилась. Но она упустила свой шанс, как и я.

Только после того, как я в одно мгновение преодолела четыре пролета вверх по лестнице этого отеля, приехав в Париж впервые, до меня дошла вся грандиозность моего путешествия. Я проделала семнадцать тысяч километров.

Я не исполнила последнее желание бабушки.

Помню, как однажды моя мать спросила меня: «Чего ты ждешь от меня, Энни? Чтобы я стала мамой Велвет, как в сериале?» Я смотрела эти черно-белые серии после школы, которые начинались каждый день, ровно в четыре часа. Я смотрела, как девочка по имени Велвет тоже приходила домой после школы, а на кухонном столе ее ждали печенье и молоко. С ней рядом всегда была ее мама, у которой были большие и немного грустные, как у собаки, глаза и спокойный, мягкий голос. Марта Браун была просто эталоном мамы для меня. Да, именно этого я и хотела. И хочу даже сейчас. «Ну, Велвет, дорогая…»

Я еще сильнее сжимаю трубку, стоя в телефонной кабинке под лестницей. Ладонью я ощущаю крошечные отверстия в микрофоне. Мне приходит в голову просто повесить трубку и оставить все как есть.

«Ты даже не хочешь разговаривать со своей собственной матерью», — сказал Марк.

Это правда. Я не звонила ей, чтобы рассказать о Марке, о Чарли. Я не сказала ей, что вышла замуж, что забеременела… что родила.

«Тебе не нужна семья, Энни. Ты была такой цельной…»

А действительно ли я была таковой? Тогда почему сейчас внутри меня разверзлась огромная пропасть? Почему я плачу в трубку, хныча, как потерявшийся ребенок, а моя мать слушает все это?

И тут, не успев даже подумать, что делаю, не успев набрать воздуха в легкие, я произношу:

— Я беременна, мам.

Теперь эта фраза там, во тьме деревянной телефонной кабинки. Она словно поспешно отправленное электронное письмо, и теперь его никак нельзя вернуть назад. Это просто невозможно. Теперь это письмо у нее, теперь она знает. Я беременна. Вуаля!

Интересно, почему я испытываю такое чувство облегчения? Я словно глотнула свежего воздуха, вынырнув на поверхность из бурлящей толщи эмоций…

— Тогда почему ты плачешь, Энни? — отвечает мама.

Но у нее уже есть ответ на этот вопрос, потому что она хорошо знает историю, свою историю. Нашу историю. Она о девушке, о молодой глупой девушке, которая верила в любовь и в своего единственного мужчину. Но, как всегда говорила мне мама, в жизни нет места сказке.

И в этом-то вся проблема.

* * *

У меня плохая память, такая плохая, что иногда я думаю: а не приснилось ли мне все это, потому что моя мать сказала давным-давно, что ничего этого не было.

Я стою на табуретке в ванной комнате, наклонившись над раковиной, перед зеркалом, в маминых черных остроносых туфлях на высоких каблуках, которые я раскопала в самом дальнем уголке ее гардероба. Я никогда не видела, чтобы она носила эти туфли принцессы. У меня в руках помада ярко-малинового цвета, которой я старательно намазываю губы, ровным, толстым слоем, как настоящий профессионал. Мои маленькие пальчики погружаются в баночку густой жидкости с запахом ванили, похожей на очень густой крем. Я аккуратно наношу эту жидкость на лоб, на щеки, на подбородок. Мое лицо превращается в волшебную маску цвета слоновой кости. Веки у меня замечательного и насыщенного темно-коричневого цвета, щеки — идеальные розовые круги, а пышные и объемные ресницы чернее ночи. Я довольна, я улыбаюсь, глядя на четырехлетнюю девочку в зеркале. Я такая же красивая, как моя мама.

Но тут я слышу звуки — стук каблуков в прихожей. Шаги слишком быстрые для бабушки, которую я оставила спящей на диване. Мама вернулась с работы домой раньше обычного. Сердце бешено стучит, когда я быстро пытаюсь слезть вниз. Мои руки задевают открытые баночки и флаконы, табуретка выскальзывает из-под ног, и я со всего размаху лечу на пол. Моя голова с глухим стуком бьется о кафельный пол, и сквозь гудящий звук я слышу звон разбитого стекла…

Вокруг меня темнота.

Глаза мои закрыты, но я слышу, как осколки стекла скрипят под подошвами маминых туфель. Она поднимает меня и ощупывает с ног до головы. Она трогает мой затылок, и я чувствую, как ее пальцы погружаются во что-то липкое. Мама кричит. Но я не могу открыть глаза, чтобы попросить ее посмотреть на меня и сказать, нравится ли ей мое лицо. Мама шепчет мне на ухо, раскачивая на руках, как младенца: «Моя глупенькая маленькая Энни, моя глупенькая маленькая Энни…» Она прижимается ко мне своей мокрой щекой, и я хочу сказать ей, чтобы она была осторожной и не размазала мой макияж.

Я слышу бабушкин голос:

— Она вся в тебя, Элзи.

— Нет, мам. Я не дам ей стать такой же, как я.

Иногда я вспоминаю об этом, когда случайно касаюсь пальцами шрама у себя на затылке. Там, где меня зашивали доктора. Но мама говорит, что ничего этого не было. И я думаю об этом, когда она говорит мне: «Не совершай ту же ошибку, которую сделала я, Энни! Я должна была его послушать. Я должна была позволить сказать ему, что он хотел. Я должна была простить его».