Дыханье — кобыльим молоком пахнущее, — на всю комнату. От него что-ли вспотели ноги у Кирилла Михеича. Руку отлежал, а переменить почему-то боязно…

— Тебе легко, Липа… Фиоза — солома, ее на подстилку. Убить нельзя, — заложников перестреляют. Хуже получится. А здесь на два дня, на неделю задержать. Поди-и!..

— Не стыдно, Артемий!

— А ну вас… Что я — мешок: ничего не чувствую, разве!

— Киргизок своих пошли.

— Отстань ты с киргизками. Мало что…

Вскрикнула:

— Мало что? Ну, так и я могу по-своему распоряжаться. Тело мое.

— Липа!..

— Ладно. Отстань. А к Василию Антонычу пойду. Отчего не пойти, раз муж разрешает. Можно. Валяй, Олимпиада Семеновна, спасай отечество… И-их, Сусанины…

Открыла дверь в залу, позвала:

— Василий Антоныч!..

— Ась? — отозвался Запус, скрипнул чем-то.

— Можно на минуточку?

Опять шаг. С порога на пол царапают сапогом — Запус, он ногой даже спокойно не может:

— Чем могу служить? — И смеется.

— Алимбек программу большевиков просит.

— Он? Да он по-русски только ругаться умеет.

— Старик, говорит, переведет. Поликарпыч.

Даже, кажется, ладонями хлопнул.

— Чудесно! Могу. Я сейчас принесу…

— А вы заняты? К вам можно посидеть?

— Ко мне? Пожалуйста. Во-от везет-то. Идемте. Сергевне бы сказать насчет самовара.

— Алимбек скажет.

И будто весело:

— Скажи, Алимбек.

— Верно, скажи. А программу я тебе сейчас достану, принесу. Непременно надо на киргизском языке напечатать.

Остальное унес в залу и дальше — в кабинет…

Слез Кирилл Михеич с полатей. Артюшку догнал в сенях. Тронул за плечо. Сказал тихонько:

— Я, Артюш, от греха дальше — пойду ее позову обратно. Скажи пошутил.

Артюшка быстро повернулся, схватил Кирилла Михеича за горло, ткнул затылком в доски сеней. Выпустил и, откинув локоть, кулаком ударил его в скулу.

Тут у стены и нашел его Запус, вернувшийся с книжкой:

— Киргиза не видали? Работника?

— Нет.

— Передайте ему, пожалуйста. Он, наверное, сейчас придет — Сергевну ищет.

Так с книжкой и вышел Кирилл Михеич.

Поликарпыч на бревне вдевал нитку в иголку — все никак не мог попасть. Сидел он без рубахи, — лежала для починки она на коленях. Костлявое тело распрямлялось под жарой, краснело. Увидав Кирилла Михеича, спросил:

— Книжкой антиресуешься. Со скуки помогат. Я ране любитель был, глаза когда целыми находились. Гуака читал? Потешно…

И, указывая иголкой на прыгавших подле бревна воробьев, сказал снисходительно:

— Самая тормошивая птица. Прямо как оглашенные…

XI

Машинист парохода «Андрей Первозванный», т. Никифоров, был недоволен. Он говорил т. Запусу:

— Народное добро из-за буржуев тратить — все время под парами стоим. Сделать один рейс по Иртышу и снести к чортовой матери все казацкое поселение. Не лезь против Советской власти, сука! Я этих курвов-казаков по девятьсот пятому году знаю.

Лоб его был так же морщинист, как гладки — части машин. Особенно, как все машинисты — слушая под полом ровный гул, стоял он в каюте, стучал по револьверу и жаловался:

— На кой мне прах эту штуку, если я этой сволочи, которая меня в пятом году порола, — пулю не могу всунуть.

— Там дети, товарищ. Женщины.

— Дети в тридцать лет. Знаем мы этих лодырей.

В кают-компании на разбросанных по полу шинелях валялись босоногие люди, подпоясанные солдатскими ремнями. Спорили, кричали. Пересыпали из подсумков обоймы. На рояле валялись пулеметные ленты, а искусственная пальма сушила чье-то выстиранное белье. Дым от махорки. Плевки — в ладонь.

— Гнать туды пароход!..

— Товарищ Никифоров…

— Тише, давай высказаться! Обожди.

— Сами знам.

Маленький, косоглазый слегка, наборщик Заботин прыгал через валявшиеся тела и кричал:

— Ступай наверх! Не пройти.

— Жарко. Яйца спекутся…

— Хо-хо-хо!..

И хохот был, словно хлюпали о воду пароходные колеса.

А ночью вспыхивал на носу парохода прожектор. Сначала прорезал сапфирно-золотистые яры, потом прыгал на острые крыши городка и желтил фигурки патрулей на песчаных улицах.

— Тра-ави!.. — темно кричал капитан с мостка.

Лопались со звоном стальные воды. Весь завешенный черным — только прыгал и не мог отпрыгнуть растянутый треугольник прожектора — грузно отходил пароход на средину Иртыша. Здесь, чавкая и, давясь водой, ходил он всю ночь вдоль берега — взад и вперед, взад и вперед.

— Ждешь? — спрашивал осторожно Никифоров.

И Запус отвечал медленно:

— Жду.

Пахло от машиниста маслом, углем, и папироска не могла осветить его широкое квадратное лицо. Качая рукой перила, он говорил:

— Тебе ждать можно. А у меня — жена в Омске и трое детей. Надо кончать, кто не согласен, — в воду, под пароход. Рабочему человеку некогда.

— Долго ждали, подождем еще.

— Кто ждал-то. У тебя ус-то короче тараканьего. В городе сказывают утопил, будто, попа-то ты.

— Пускай.

— И взаболь утопить надо. Не лезь.

Он наклонялся вперед и нюхал сухой, пахнущий деревом, воздух.

— Много в нем офицеров?

— Не знаю.

— Значит, много, коли ждешь восстанья. Трехдюймовочку бы укрепить. Завтра привезем из казарм. Куда им, все равно домой убегут, солдаты. Скоро уборка.

Отойдя, он тоскливо спрашивал:

— Когда здесь дожди будут?.. Пойду песни петь.

Сережка Соколов, из приказчиков, играл на балалайке. Затягивали:

На диком бреге Иртыша…

Не допев, обрывали с визгом. Бойко пели «Марсельезу».

Золотисто шелестели за Иртышом камыши. Гуси гоготали сонно. Луна лежала на струях как огромное серебряное блюдо. Тополя царапали его и не могли оцарапнуть.

Слова пахли водой — синие и широкие…

Внизу, в каюте у трюма сидел протоиерей Смирнов, офицер — Беленький и Матрен Евграфыч, купец Мятлев.

У каютки стоял часовой и, когда арестованные просились по нужде, он хлопал прикладом в пол и кричал:

— В клозет вас, буржуев, посадить. Гадить умеете, кромя што!..

Река — сытая и теплая — подымалась и лезла, ухмыляясь, по бортам. Брызги теплые как кровь и лопасти парохода лениво и безучастно опрокидывались…

Быстро перебирая косыми крыльями, проносились над пароходом чайки. Дым из трубы — ленивая и лохматая птица. Ночи — широкие и синие воды. Вечера — сторожкие и чуткие звери…

Таким вечером пришла Олимпиада на сходни.

Темно-синяя смола капала с каната — таял он будто. Не мог будто сдержать у пристани парохода, вот-вот отпустит. Пойдет пароход в тающие, как смола, воды. Пойдет, окуная в теплые воды распарившуюся потную грудь.

Олимпиада, задевая платьем канат, стояла у сходен, где красногвардеец с высокими скулами (сам тоже высокий) спрашивал, будто ел дыню:

— Пропуски имеите, товарищи?

И не на пропуски глядел, а на плоды мягкие и вкусные.

Олимпиада говорила:

— У Пожиловой припадки. Со злости и с горя. Зачем мельницу отняли?

— Надо.

Передразнила будто. Глянула из-синя густыми ресницами (гуще бровей), зрачок как лисица в заросли — золотисто-серый. Карман гимнастерки Запуса словно прилип к телу, обтянул сердце, вздохнуть тяжело.

— На-адо!.. Озорники. Ты думаешь, я к тебе пришла, соскучилась? У меня муж есть. Я пароход хочу осмотреть. Протоиерея, правда, утопили?

— На пароход не могу. — Запус тряхнул головой, сдернул шапочку и рассмеялся: — Ей-Богу, не могу. Ты — враг революции, тебе здесь нечего делать. Поняла?

— Я хочу на пароход.

— Мне бы тебя по-настоящему арестовать надо…

Пригладил ладонью шапочку, на упрямую щеку Олимпиады взглянул. Плечи у ней как кровь — платье цветное, праздничное. Ресницы распахнулись, глаз — смола расплавленная.

— Арестуй.

— Арестую.

— Говорят, на восстанье поедешь. Мне почему не говоришь?

— Здесь иные слова нужно теперь. Язык у нас русских тягучий, вялый только песни петь, а не приказывать. Где у тебя муж?