VIII

Тонкая, как паутина, липкая шерсть взлетала над струнами шерстобойки.

Кисло несло из угла, где бил Поликарпыч шерсть. И борода у него была, как паутина — голубая и серая.

Кирилл Михеич лежал на кровати и говорил:

— Ты в дом-то почаще наведывайся. Бабы.

— Аль уедешь?

— В бор-то. Лешава я там не видал. Раньше не мог, теперь поздно.

— Поздно? Пымают.

— Поймали же попа.

— Попа и я могу пымать. На то он и поп. Куды он убежит, дальше алтаря? Нет, ты вот меня поймай. А то — нарядил купу киргизку, а волосы из-под малахая длинней лошадинова хвоста… Убьют, ты как думаешь?

— Я почем знаю, — с раздражением ответил Кирилл Михеич.

Поликарпыч свалил шерсть в мешок и, намыливая руки, сказал:

— Надо полагать, кончут. Царство небесно, все там будем.

— Чирей тебе на язык.

Поликарпыч хмыкнул:

— Ладно. Жалко. А того не ценишь, что в Павлодаре мощи будут. Ни одного мученика по всей киргизской степе. Каки таки и места… И тебя в житьи упомянут.

Он хлопнул себя по ляжкам и засмеялся. Кирилл Михеич отвернулся к стене…

Поликарпыч спросил что-то, надел пиджак и ткнулся к маленькому в пыльной стене зеркалу.

— Пойду к бабам. Што правда, то правда — от таких баб куда побежишь. Сладше раю…

— Иди, ботало! Вот на старости лет…

Вспомнил Кирилл Михеич — давно книжку читал — «Красный корсар». Пленных там вешали на мачте. Подумал про о. Степана: «а мачта мала!». И никак не мог вложить в память ясно: выдержит мачта или нет. Красят их синей краской, мачты существуют для флага. Флаг, конечно, легче человека…

И еще вспомнил — пимокатню пермских земель. Там должно быть читал «Красного корсара». С тех времен книги видел и читал только конторские: с алыми и синими графками. Сверху жирно — «дебет, кредит». Все остальное — цифры, как поленья в бору — много…

Пристроечка в стену флигелька упирается. Так что с кровати слышно могучим шагом, гремя половицами, идет Фиоза Семеновна. А легче, то, должно быть, Олимпиада, или, может, отец.

Ржет лошадь: протяжно и тонко. Должно быть, не поили. Вечер по двору — синяя лисица. Медов и сладостен ветер — чай в такую погоду пить, а здесь по мастерским прячься. И от кого?.. В своем доме.

Лошадь жалко — не человек, кому пожалуется. Натянул сюртук Кирилл Михеич, приоткрыл лопнувшую зеленую дверь.

По двору — топот. К пригону. Насвистывая, ввел кто-то лошадь. Звякнуло железом. Сапоги заскрипели. Потом стременами, должно, тронули.

В щель пахнуло лошадиным потом, — и голос Запуса:

— Старик, спишь?

Вскочил Кирилл Михеич в кровати. Натянул кое-как одеяло. Дверь подалась, грохнулась на скамью тяжесть — седло.

— Спишь?

Свистнул. Зажег папироску. Сплюнул.

— Спи. Огонь напрасно не гасишь, пожар будет. Я погашу.

Дунул на лампу и ушел.

Еще за стеной шаги — расписанные серебряным звоном. Смех будто; самовар несут — Сергевна ногами часто перебирает.

И такой же нетленный вечер как всегда. И крыши — спящие голуби.

Телеги под навесом, пахнущие дегтем и бором. Земля, сонная и теплая, закрывает глаза.

А душа не закрывает век, ноет и мечется, как зверь на плывущей льдине.

Мелко, угребисто, перебирая руками, точно плывет — Поликарпыч.

— Хозяин прикатил. Видал?

— Видел.

— Хохочет. Тебя, грит, у парохода приметил… На коленях молился.

— Брешет, курва.

— Ты ему говори. Я, грит, ему кланяюсь, — ен и не видит. Освободители-и!.. Куды, грит, сейчас изволил отбыть?.. Фиоза-то…

— Ну?..

— Вместе с Олимпиадой, ржет… Я ее в бок толкаю, а она брюхом-то как вальком — так и лупит, так и лупит. Ловко, панихида, смеется. Поди так штаны лопнули.

Кирилл Михеич потер ладони — до сухой боли. Кольнуло в боку. Вздохнул глубже, присел на скамейку, рядом с седлом. От конского запаха будто стало легче.

— Тебе б пожалуй, парень — пойти в добровольную. Мало ли с кем не бывает, а тут за веру.

— Иди ты с ними вместе…

— Материться я тоже могу. Однако, грит, введены в город военные положенья, чтоб до девяти часов, а больше не сметь. Вроде как моблизация… призыв рекрутов. Ладно!.. Я ему говорю — отец-то Степан жив? Куды, грит, он денется. Очень прекрасно… Выпил я чай и отправился. Ступай и ты. Баба мне Фиеза-то: «пусть, грит, идет»… Пошел, что ли?..

— Не лезь! — крикнул Кирилл Михеич.

Поликарпыч посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Поправил филенку и сказал:

— Капуста…

Стоял Кирилл Михеич, через палисадник глядел в окно:

Опять, как утром — самовар бежит, торопится — зверь медный. Плотно прильнув к стулу, — Фиоза Семеновна подлым вороватым глазом — по Запусу. И жарче самовара — в китайском шелке дышут груди. Рот как брусника на куличе…

Смеются.

У Олимпиады глазы — клыки. Фиоза смеется, — в ноги, — скатерть колышет, от смеха такого жилы как парное молоко вянут…

Вянет у Запуса острый и бойкий рот. Усики, как в наводнение, тонут в ином чем-то…

Харкнул Кирилл Михеич, отошел. Хотел-было уже в комнаты, но вспомнил генеральшу, хромых офицеров и Варвару. Пригладил волос, а чтоб короче, через забор.

На стук — громыхнуло ведро, треснула какая-то корчага и напуганный густой голос воззвал:

— Кто-о!..

Отодвинулся немного Кирилл Михеич — чтобы дверь отворять, не обеспокоить. Сказал неуверенно:

— Я, Кирилл Михеич.

— Кто-о?..

— Кирилл Михеич!.. Сосед!

Громыхнуло опять что-то. Звякнуло. Из синей и жесткой тьмы крикнули сразу несколько:

— Не знаем… кто там еще на ночь? Здесь раненые…

— Ранены-ые… — давнул в двери бас.

Собака тявкнула, будто скрипнуло колодцем… — Известкой понесло от постройки.

Дошел Кирилл Михеич до ворот, а там, прислонившись к столбу, — киргиз. Конь рядом. Чембырь прикреплен к поясу.

Киргиз обернулся и поздоровался:

— Аман-бы-сын?..

И немного пришепетывая, словно в размякших зубах, сказал по-русски:

— В пимокатной никого нет? Я видал — комиссар проехал.

Кирилл Михеич подошел и, дергая киргиза за пояс, проговорил вполголоса:

— Артюшка!.. Эта ищо что за дикорация?

— Не ори, — сказал Артюшка, быстро отцепляя чембырь: — коня надо на выстойку привязать. Нет, значит? Я пойду.

Он, подкидывая песок внутрь, косыми ногами, пошел. Кирилл Михеич обомленно тянул его за пояс к себе. Ремень был потный и склизкий как червь.

Вспомнил Шмуро в переулке и, стараясь, спокойно сказал:

— Обожди.

Артюшка выдернул ремень и, трепля потную челку лошади, одной к другой ноге сгребал песок.

— Я устал, Михеич. После скажешь.

— Урежут.

— Кто?

Кирилл Михеич подскочил к морде лошади. Так он глядел и говорил через морду. Лошадь толкала в плечо влажными и мягкими ноздрями.

— Седни восстанье было. Церковь отбивали, а потом, говорят, казаки идут. И будто ведешь их ты. Со всех станиц. Протоиерея арестовали.

— Знаю.

— Нельзя тебе, парень, показываться.

— Тоже знаю. У тебя овес есть? Я к старику пойду, бабе скажи — щей пусть принесет. Я есть хочу. А там, как хочешь.

Кирилл Михеич хлопнул себя по ляжкам и, быстро вращая кистью руки, закричал.

Лошадь дмыхнула ноздрей. Артюшка разнуздал ее и сунул под потник руку — «горячее ли мясо, можно ли снять седло»?

— Да что вы — утопить меня хотите? Сговорились вы, лешак вас истоми! Поп туды тянет, архитектор — туды… разорваться мне на тысячу кусков? Жизнь мне надоела, — идите вы все к чемеру!.. Только подряды попали, время самое лес плавить, Господи…

Крик его походил на жалобу.

Из палисадника, ленивый и желтый, как спелая дыня, выпал голос Фиозы Семеновны:

— Чего там ещо, Михеич?

— Видишь, — орешь, сказал Артюшка, идя под навес. — Скажи — сбрую привезли…

Жена переспросила. Кирилл Михеич крикнул озлобленно и громко:

— Сбрую привезли, язва бы вас драла!..

И еще ленивее, как вода через край, — выплеснула Фиоза Семеновна в комнате.