Протоиерей уходил, чуть колыхая прямой спиной — желтый вихрь пыли. А тень позади редкая, смешная — как от рогожи.

Выше, по реке, тальники — по лугам, сереброголовые утки. Рябина земная рана. Вгрызся Иртыш в пески, замер. Ветер разбежится, падет, рябь пойдет, да в камышах утячий задумчивый кряк.

Желтых земель — синяя жила! Какая любовь напрягла тебя, какая тоска очернила?

* * *

Собака и та газету тащит. Колбаса в газету была завернута. Раньше же колбасу завертывали в тюремные и акцизные ведомости. По случаю амнистий арестантов в тюрьме не существует, самогон же продается без акцизу — самосудным боем бьет за самогон солдатская милиция.

На углах по три, по пять человек — митинги. Воевать или не воевать? Гнать из города Запуса или не гнать?

А Кирилл Михеич знает про это? Каждый спрашивает: известно почему. Покамест до постройки шел, сколько раз вызывали на разговоры.

Хочет Кирилл Михеич жить своей прежней жизнью.

Господи! Ведь тридцать семь лет и четыре месяца! А тут говорят прожил ты годики эти и месяцы неправильно — вор ты, негодяй и жулик. Господи!

Не смотрел раньше на Господа-Бога. Как его зовут чуть не забыл. Ага! Иисус Христос, Бог-Саваоф и дух святой в виде голубыне.

Со свадьбы, кажись, и в церкви не был. Нет, на освящениях церковных бывал — опять-таки не помнит, чему молились. Пьяный был и бабой расслаблен. С бабой грешил и в пост и не в пост.

Жаром пышут деревянные заплоты. Курица у заплота дремлет, клюв раскрыла. На плахах лесов смола выступила. И земля смолой пахнет — томительно и священно.

Обошел постройку, выругать никого нельзя. И глупые ж люди — сами для себя строить не хотят. Ну, как к ним теперь, с которого конца? Еще в зубы получишь.

С красными лентами на шапках проехали мимо рабочие с Пожаловской мельницы. Одежда в муке, а за плечами винтовка. «Пополам, грит, все. И-их, и дьяволы»…

Генеральша ждала у ворот. Она все знала. Липкий пот блестящими ленточками сох по лицу, щеки ввалились, а вместо шали рваный бешметишко. Забормотала слезливым басом:

— Казаки со станиц идут… Вырежут хоть большевиков-то. Дай ты владычица, хоть бы успели. Не видал, батюшка, не громят? Сперва, пожалуй, с магазинов начнут.

Пока никого не громят. Может ночью? Нельзя ли от Запуса какую-нибудь бумажку взять? Два сына раненые и дочь. Возьмут в Иртыш и сбросят. Старуха плакала, а Варвара в киргизском чувлуке ходила по двору и сбирала кизяк. «Ломается», — подумал Кирилл Михеич и вдруг ему захотелось есть.

Поликарпыч с пимом в руках появился за воротами. Был он неизвестно чему рад — пиму ли, удачно зашитому, или хорошо сваренному обеду.

— Правителей, сказывают, сменили! — крикнул он и перекрестился. Дай-то Бог — може, люду получше будет…

Он хлопнул пимами и оглядел сына:

— Жалко? Ничево, Кирьша, наживем. А у те семья больша, не отымут. Кы-ыш!.. Треклятые!..

Он швырнул пимом в воробьев.

В зале, у карты театра военных действий, стоял Запус и Олимпиада. Запус указывал пальцем на Польшу и хохотал. Гимнастерка у него была со сборками на крыльцах и туго перетянута в талии.

— Отсюда нас гнали-и!.. И так гнали а-ах… Не помню даже.

VI

Усталые бледно-розовые выплывали из утренней сини росистые крыши. Сонные всколыхнулись голуби. Из-под навеса нежно дремотно пахнуло сеном, — работник Бикмулла выгнал поить лошадей. Вздрагивая и фыркая, пили лошади студеную воду из долбленого корыта.

Бикмулла спросил Кирилла Михеича:

— Пашто встал рано? Баба хороший, спать надда долга.

Он чмокнул губами и сильно хлопнул ладонью лошадь.

— Широкий хазяйка, чаксы.

На разговор вышел из пимокатной Михей Поликарпыч. Он потянулся, поддернул штаны и спросил:

— В бор не поедешь?

— Зачем?

— Из купцов много уехало. Чтоб эти большаки не прирезали.

Бикмулла стукнул себя в грудь и похвалился:

— Быз да большавик. — Мой тоже большавик!

— Молчи ты уже, собачка, — любовно сказал Поликарпыч. — Большавик нашелся.

Бикмулла покраснел и стал ругаться. Он обозвал Поликарпыча буржуем, взнуздал лошадь и поехал в джатаки — пригородные киргизские поселки.

— Возьми ево! Воображат. Разозлился. Тоже о себе мыслит. Говорю тебе: поезжай в бор. На заимку или кардон. Там виднее.

— А Фиоза?

— Никто ее не тронит. — Поликарпыч подмигнул. — Она удержится, крепка.

— Строить надо. Подряд на семнадцать церквей получил.

Подымая воздух, густо заревел пароход. В сенях звякнуло — выбежал Запус, махнул пальцами у шапочки и ускакал. Лошадь у него была заседлана раньше Бикмуллой.

— Бикмулла стерва, — сказал Поликарпыч. — Пароход-то ихний орет. Должно сбор, ишь и киргиз-то удрал, — должно немаканых своих собирать. Прирежут всех, вот тебе и церкви… семнадцать.

— Таки же люди.

— Дай бог. Мне тебя жалко. Стало быть, не понимашь ты моих родительских мук. Ну, и поступай.

Фиоза Семеновна тоже поднялась. Ходила по комнатам, колыхая розовым капотом — шел от нее запах постели и тела.

— Умойся, — сказал Кирилл Михеич.

Лицо у нее распускалось теперь поздним румянцем — густым и по бокам ослабевших щек. Нога же стучала легче и смелее. И где-то еще пряталось беспокойство, за глазом ли, за ртом ли, похожим на заплату стертого алого бархата, — отчего Кирилл Михеич повторил сердито и громко:

— Умойся.

Из своей комнаты выпрыгнула упруго Олимпиада и, махая руками под вышитым полотенцем, крикнула:

— Надо, надо!.. День будет горячий — пятьдесят потов сойдет. Сергевна, ставь самовар!..

И верно — день обрушился горячий и блестящий. Даже ядреные тени отливали жирными блесками — черный стеклярус…

Самовар на столе шипел, блестел и резал глаза — словно прыгал и вот-вот разорвется — бомба золотая… Сквозь тело, в стулья, в одежду шел-впитывался жар и пот. Потное пахучее стонало дерево, кирпич и блестящий песок.

А жизнь начиналась не такая, как всегда. Ясно это было.

Разговоры тревожные. Тревожны неровные пятна пудры, румян и застегнутое кое-как платье.

Хрипло — задыхаясь — ревел пароход.

— Куда их?

— Плывут, что ли? Уходят?

Один только Кирилл Михеич сказал:

— Дай-то Господи! Пущай!

Да за ним повторила старуха-генеральша на крыльце.

У палисадника остановилась Варвара. Заглядывая в окна, говорила намеренно громко. От этого ей было тяжело, жарко и развивались волосы на висках.

— Братья у меня уезжают в Омск. У них отпуск кончился.

— А раны?

— Зажили. Только пока еще на костылях. В Петербурге большевики волнуются, — порядочным людям там быть нужно. Мама очень встревожена, говорят — по Сибирской линии забастовка… Вы не знаете?..

Ничего Кирилл Михеич не знал. Выпил положенные четыре стакана чая, вытер лоб и подумал: «надо итти». А итти было некуда. На постройке — из окна, из палисадника видно — нет рабочих. Нет их и на казачьей площади все у парохода. Туда же верхами промчались киргизы-джатачники.

Потоптался у плах. Зачем-то переложил одну. Подошел старик Поликарпыч, тоже помог переложить. Так всю грядку с места на место и переложили. Сели потом на плахи, и старик закурил:

— Таки-то дела…

— Таки, — сказал Кирилл Михеич. — Дай закурить.

И хоть никогда не курил, — завернул. Но не понравилось, — кинул.

Главное — пока не начиналась хлебная уборка, у киргиз и казаков лошади свободны. Из бору можно бы много привести сутулков и плах. Не привезешь — зимой переплачивай… Это главное, — потом известка, — плоты задержатся — лопнут скрепы, — глядишь сгорела. Тут тебе и нож в бок…

И ничего ни у кого спросить нельзя. Никто не знает. Бумаги летят как снег, — засыплет буран смертельный. К Запусу как подступить? Был бы человек старый, степенный, — а то мальчишка.

Впопыхах прибежал киргиз — работник о. Смирнова.

— Айда… Завут, бакчи.

И ушел по улице, махая рукавами бешмета и пряча в пыли острые носки байпак.