И все такая же золотисто-телесная рождалась и цвела пыль. Коровы, колыхая выменем, уходили в степь. На базар густо-пахнущие сена везли тугорогие волы. Одинокие веселоглазые топтали пески верблюды, и через Иртыш скрипучий пором перевозил на ученье казаков и лошадей.

Кирилл Михеич ругал на постройке десятника. Решил на семнадцать церквей десятников выписать из Долони — там народ широкогрудый и злой. Побывал в пимокатной мастерской: — кабы не досмотрел, проквасили шерсть. Сгонял за город на кирпичные заводы: лето это кирпич калился хорошо, урожайный год. Работнику Бикмулле повысил жалованье.

Ехал домой голодный, потный и довольный. Вожжей стирал с холки лошади пену. Лошадь косилась и хмыкала.

У ворот стоял с бумажкой плотник Горчишников. Босой, без шапки, зеленая рубаха в пыли и на груди красная лента.

— Робить надо, — сказал Кирилл Михеич весело.

А Горчишников подал бумажку:

Исполком Павлодарского Уездн. Совета Р., К., С., К. и К. Ден. извещает гражд. К. Качанова, что… уплотнить и вселить в две комнаты комиссара Чрезвычайного Отряда т. Василия Запуса.

Августа…

Поправил шляпу Кирилл Михеич, глянул вверх.

На воротах, под новой оглоблей прибит красный флаг.

Усмехнулся горько, щекой повел:

— Не могли… прямо-то повесить, покособенило.

IV

Птице даны крылья, человеку — лошадь.

Куда ни появлялся Кирилл Михеич, — туда кидало в клубах желтой и розовой пыли исправничью лошадь «Император».

Не обращая внимания на хозяина, — давило и раскидывало широкое копыто щебень во дворе, тес под ногами… И Запус проходил в кабинет Кирилла Михеича, как лошадь по двору — не смотря на хозяина. Маленькие усики над розовой девичьей губой и шапочка на голове как цветок. Шел мимо, и нога его по деревянному полу тяжелее копыта…

Семнадцать главных планов надо разложить в кабинете. Церковь вам не голубятня, — семнадцать планов — не спичечная коробочка. А через весь стол тянутся прокламации, воззвания: буквы жирные — калачи, и каждое слово — как кулич — обольстительно…

Завернул в камору свою (Олимпиаду стеснили в одну комнату) Кирилл Михеич, а супруга Фиоза Семеновна, на кукорки перед комодом присев, из пивного бокала самогон тянет. А рядом у толстого колена — бумажка. «Письмо!»

Рванул Кирилл Михеич, «может опять от фельдшера»? Вздрогнула сквозным испугом Фиоза Семеновна.

Бумажка та — прокламация к женщинам-работницам.

Кирилл Михеич, потрясая бумажкой у бутылки самогона, сказал:

— За то, что я тебя в люди вывел, урезать на смерть меня хошь? Ехидная твоя казацкая кровь, паршивая… Самогон жрать! Какая такая тоска на тебя находит?

И в сознании больших невзгод, заплакала Фиоза Семеновна. Еще немного поукорял ее Кирилл Михеич, плюнул.

— Скоро комиссар уберется? — спросил.

Пьяный говор — вода, не уловишь, не уцедишь.

— Мне, Киринька, почем знать.

— Бумажку-то откеда получила?

— А нашла… думала, сгодится.

— Сгодится! — передразнил задумчиво. — Ничего он не сказывал, гришь? Не разговаривала?.. Ну…

От комода — бормотанье толстое, пьяное. Отзывает тело ее угаром, мыслями жаркими. Колыхая клювом, прошла за окном ворона.

— Ничего я не знаю… Ни мучай ты меня. Господь с вами со всеми, что вы мне покою не даете?..

А как только Кирилл Михеич, раздраженный, ушел, пересела от комода к окну. Расправила прокламацию на толстом колене.

Жирно взмахнув крыльями, отлетела на бревно ворона и с недоверчивым выражением глядела, как белая и розовая и синяя человечья самка, опустив губы, вытянув жирные складки шеи, следила за стоящим у лошади желто-вихрым человеком.

За воротами Кирилла Михеича поймала генеральша Саженова.

Взяла его под руку и резко проговорила:

— Пойдем… пойдем, батюшка. Почему же это к нам-то не заглядываешь, грешно!

Остановила в сенях. Пахло от ее угловатых, завернутых в шелк костей нафталином. А серая пуховая шаль волочилась по земле.

— Что слышно? Никак Варфоломеевскую ночь хотят устроить?

Кирилл Михеич вяло:

— Кто?

Нафталин к уху, к гладкому волосу (нос в сторону), шопотом:

— Эти большевики… Которые на пароходе. Киргиз из степи сзывают резать всех.

— Я киргиза знаю. Киргиз зря никого…

— Ничего ты, батюшка, не знаешь… Нам виднее…

Грубо, басом. Шаль на груди расправлена:

— Ты по совести говори. Когда у них этот съезд-то будет? У меня два сына, офицеры раненые… И дочь. Ты материны чувства жалеть умеешь?

— Известно.

— Ну, вот. Раз у тебя комиссар живет, начальник разбойничий. Должен ты знать.

— А я, ей-Богу…

С одушевлением, высоко:

— Ты узнай. Немедленно. Узнай и скажи. У тебя в квартире-то?

— У меня.

— Ты его мысли читай. Каждый его шаг, как на тарелочке.

Приоткрыв дверь, взволнованно:

— Два. На диване — дочь. Варвара. Понял?

— Известно.

Сметая шалью пыль с сапог Кирилла Михеича, провела его в комнату. Представила.

— Сосед наш, Кирилл Михеич Качанов. — Дом строит.

— Себе, — добавил Кирилл Михеич. — Двухъэтажный.

Офицеры отложили карты и проговорили, что им очень приятно. А дочь тоненько спросила про комиссара, на что Кирилл Михеич ответил, что чужая душа — потемки, и жизнь его, Запуса, он совсем не знает — из каких земель и почему.

На дочери была такая же шаль, только зеленая, а руки тоньше Олимпиадиных и посветлей.

Кирилл Михеич подсел к офицерам, глядя в карты, и после разных вежливых ответов, спросил:

— К примеру, скажим, ежели большевики берут правления — церкви строить у них не полагается?

— Нет, — сказал офицер.

— Никаких стилей?..

— Нет.

— Чудно.

А генеральша, меся перед пустой грудью пальцами, басом воскликнула:

— Всех вырежут. На расплод не оставят…

Дочь тоненько, шелковисто:

— Ма-а-ма!..

— Кроме дураков, конечно… Не надо дураками быть. Распустили! Покаетесь горько. Эх, кабы да…

Ночью не спалось. Возле ворочалась, отрыгивая самогоном, жена. В комнате Олимпиады горел огонь и тренькала балалайка. Из кухни несло щами и подымающейся квашней.

Кирилл Михеич, как был в одних кальсонах и рубахе, вышел и бродил внутри постройки. Вспомнил, что опять третий день не выходят каменщики на работу, — стало обидно.

Говорили про ружья, выданные каменщикам, звать их будут теперь красной гвардией.

Ворота не закрыты, въезжай, накладывай тес, а потом ищи… Тоже обидно. А выматерить за свое добро нельзя, свобода…

Вдоль синих, отсвечивающих ржавчиной, кирпичей блестела чужим светом луна. Теперь на нее почему-то надо смотреть, а раньше не замечал.

При луне строить не будешь, одно — спать.

Тени лохматыми дегтяными пятнами пожирали известковые ямы. Тягучий дух, немножко хлебный, у известки…

И вдруг за спиной:

— Кажись, хозяин?

По голосу еще узнал — шапочку пильмешком, курчавый клок.

— Мы.

Звякнув о кирпичи саблей, присел:

— Смотрю: кого это в белом носит. Думаю, дай пальну в воздух для страха. Вы боитесь выстрелов?

Нехорошо в подштанниках разговаривать. Уважения мало, видишь пальнуть хотел. А уйти неудобно, скажет — бежал. Сидит на грудке кирпича у прохода, весь в синей тени, папироска да сабля — серебро видно. Надо поговорить:

— Киргиз интересуется: каких чеканок сабля будет?

Голосок веселый, смешной. Не то врет, не то правду:

— Сабля не моя. Генерала Саженова слышали?

Дрогнул икрами, присел тоже на кирпичики. Кирпич шершавый и теплый:

— Слы-ы-шал…

— Его сабля. Солдаты в реку сбросили, а саблю мне подарили.

Махнул папироской:

— Они тут, рядом… В этом доме Саженовы. Знают. Тут, ведь?

— Ту-ут… — ответил Кирилл Михеич.

Запус проговорил радушно:

— Пускай живут. Два офицера и Варвара, дочь. Знаю.

Помолчали. Пыхала папироска и потухла. Запус, зевая, спросил:

— Не спится?