— Голова болит, — соврал Кирилл Михеич.

Спросил:

— Долго думаете тут быть?

— Надоел?

— Да, нет, а так — политикой интересуюсь.

— Долго. Съезд будет.

— Будет-таки?.. ишь!..

Скребает осколки кирпича саблей. Осколки звенят как стекло. Небо синего стекла и звон в нем, в звездах, тонкий и жалобный — «12». Двенадцать звонов. Чего ему не спится. Зевнул.

— Будет. Рабочих, солдатских, казачьих, крестьянских и киргизских депутатов. Как вас зовут-то?

— Кирилл Михеич.

— А меня Василий Антоныч. Васька Запус… Власть в свои руки возьмет, а отсюда может власть-то Советов в Китай, в Монголию… Здесь недалеко. Туркестан. Бухара, Маньчжурия.

Кирилл Михеич вздохнул покорно:

— Земель много.

Запус свистнул, стукнул каблуками и выкрикнул:

— Много!..

А Кирилл Михеич спросил осторожно:

— Ну, а насчет резни… Будет? Окромя, значит, Туркестана и Китая — в прочих племенах… Болтают.

Запус, звеня между кирпичей, фиолетовый и востренький, колотил кулаком в стены, царапал где-то щепкой.

— Здесь, старик, — Монголия. Наша!.. Туда, Михей Кириллыч, Китай пятьсот миллионов. Ничего не боятся. На смерть плевать. Для детей жизнь ценят. Пятьсот миллио-нов!.. Дядя, а Туркестан — а, о!.. Все наша!.. Красная Азия! Ветер!

Он захохотал и, сгорбившись, побежал к сеням:

— Спать хочу!.. Хо-роо-шо, дьяволы!.. Ей-Богу.

И тотчас же Кирилл Михеич — тихим шагом к генеральше. Мохнатый пес любовно схватил за икру, фыркнул и отправился спать под крыльцо. Постучал легонько он.

Гулким басом спросили в сенях:

— Кто там?

— Это я, — ответил, — я… Кирилл Михеич.

— Сейчас… Дети, сосед: не беспокойтесь.

Звякнула цепь. Распахнула генеральша дверь и тут при свете только вспомнил Кирилл Михеич — в одних он подштанниках и ситцевой рубахе.

Охнул, да как стоял, так и сел на кукорки. На колени рубаху натянул.

Генеральша — человек военный. Сказала только:

— Дети! Дайте Сенин халат.

В этом Сенином пестром халате, сидел Кирилл Михеич в гостиной и рассказал три раза про свою встречу. На третий раз сказала генеральша:

— Тамерлан и злодей.

И подтвердила дочка тоненько:

— Совсем как во французскую революцию…

Потом, отойдя в уголок, тихонько заплакала.

Тогда попросила генеральша посидеть у них и покараулить.

— Вырежут, — гулко добавила.

А сын на костылях возразил с насмешкой:

— Спать ушел. Напрасно беспокоитесь.

Генеральша, махая руками, передвигала для чего-то стулья.

— Я — мать! Если б не я вас вывезла, вас давно бы в живых не было. А тебе, Кирилл Михеич, спасибо.

Указывая перстом на детей, воскликнула:

— Они не ценят! Изметались — ничего не стоят. Кабы не любовь моя, Господи!..

И вдруг, присев, заплакала тоненько как дочь. Кириллу Михеичу стало нехорошо. Он поправил на плечах широчайший халат, кашлянул и сказал только:

— Известно…

Поплакав, генеральша велела поставить самовар.

Офицеры ушли к себе, долго доносился их смех и стук не то стульев, не то костылей.

Варвара, свернувшись и укутавшись в шаль, качала на руках кошку.

Генеральша говорила жалобно:

— Ты уж нас, батюшка, побереги. Разве я думала, что здесь экая смута. Нельзя показаться — зарежут. Тут и халаты носят, — только ножи прятать. Сходи ты на этот съезд, послушай. Какие они там еще казни выдумают…

И отправился Кирилл Михеич на съезд.

V

А оттуда вернулся хмурый и шляпу держал под мышкой. Сапоги три дня не чищены, коленка выпачкана красным кирпичом. Взглянула на него Фиоза Семеновна и назад в комнаты поплыла, — в ручках пуховых атласистых жалостный жест.

Дребезжащими словами выговорил:

— Чего тебе? Что под ноги лезешь?

Все такой же сел на стул, ноги расслабленно на половицы поставил и сказал:

— Самовар вздуй.

Слова, должно быть, попались не те, потому — отменил:

— Не надо.

— Ну, как? — спросила Фиоза Семеновна.

Бородка у него жаркая, пыльная; брови устало сгорбились. Кошка синешерстная боком к ноге.

Вспомнил — утром видел — Запус веточкой играл с этой кошкой. Пхнул ее в бок.

Подбирая губы, сказал:

— Генеральшину Варвару за воротами встретил. Будто киргизка, чувлук напялила. Чисто лошадь. Твое бабье дело — скажи, хорошо, что ль, собачьи одеянья носить? Скажи ей.

— Скажу.

Хлопнул ладонью по столу, выкрикнул возбужденно:

— Молоканы не молоканы, чего орут — никаких средствиев нету понять. Киргизы там… Новоселы.

— Наших лебяжинских нету?

— Есть. Митрий Савицких. Я ему говорю: «Митьша, неужто и ты резать в Варфаламеевску ночь пойдешь?» «Обязательно, — грит, — дяденька. Потому я большавик, а у нас — дисциплина. Резать скажут, — пойду и зарежу». Я ему: «И меня зарежешь?» А он мне: «Раз, грит, будет такое приказанье придется, ты не сердись». Ах, сволочь, говорю, ты, и не хочу я тебя больше знать. Хотел плюнуть ему в шары-то, да так и ушел. Свяжись.

— Вот язва! Митьша-то, голоштанник.

— Я туды иду — думаю, народ может не строится, так по теперешним временам приторговать хочет. Ситцу, мол, им нельзя закомисить?.. Лешего там, а не ситцу… Какое. Делить все хочут, сообща, грит, жить будем.

— И баб, будто?..

— А ты рада?

Несколько раз вскакивал и садился. Тер скулистые пермские щеки. Голова отстрижена наголо, розоватая.

— Тоисть как так делить, стерва ты этакая? Ты это строил? На-а!.. Вот тебе семнадцать планов, строй церкви. Ржет, сука!..

— Штоб те язвило, кикиморы!

Однако, съезду не поверил, — попросил у Запуса программу большевиков. Раскрыл красную книжку, долго читал и, прикрыв ее шляпой, ушел на постройки.

— Все планы понимаю, весь уезд церквями застроил, а тут никак не пойму — пошто мое добро отымать будут?

А над книжкой встретились Олимпиада и Фиоза Семеновна. Густоволосое, пахучее и жаркое тело Фиозы Семеновны и под бровью — волчий глаз, серый. И рука из кружевного рукава — пышет, сожжет, покоробит книжку.

Как степные увалы — смуглы и неясны груди Олимпиады. Пахнет от нея смуглые киргизские запахи: аула, кошем, дыма.

— Пусти, — сказала Фиоза Семеновна, — пусти: мужу скажу. Убьет.

Зуб вышел Олимпиады — частый, желтоватый. Вздрагивая зубом, резко выкрикнула:

— Артюшка? Этому… Говори.

Рванула книжечку, ускочила, хлопнув дверью.

Между тем, Кирилл Михеич с построек пошел было к генеральше Саженовой, но раздумал и очутился на берегу.

У Иртыша здесь яры. На сажени вверх ползут от реки. А воды голубые, зеленые и синие — легкие и веселые. В водах как огромные рыбины сутулки плотов, потные и смолистые.

С плотов ребятишки ныряют. Как всегда, пором скрипит, а река под поромом неохватной ширины, неохватной силы — синяя степная жила.

У пристани на канатах — «Андрей Первозванный» пароходной компании М. Плотников и С-ья.

Какая компания овенчалась с тобой, синеголовым?

Весело.

— Гуляете? — спросил протоиерей Смирнов, подходя.

— Плотов с известкой из Долона жду. Должны завтра, крайне, притти.

Седым, старым глазом посмотрел протоиерей по Иртышу. Рясу чесучевую теплый и голубой ветер треплет — ноги у протоиерея жидкие — как стоит только.

— Не придут.

— Отчего так?

— Ибо, слышал, на съезде пребывать изволили?

— Был.

— И все слышали? А слышали — изречено, — протоиерей повел пальцем перед бровью Кирилла Михеича: — «власть рабочих и крестьян». Значит сие, голубушка, плоты-то твои не придут совсем. Без сомненья.

— Не придут? Плоты мои? Три сплава пропадут?

— Потому, будут здесь войны и смертоубийства. Дабы ограбить нас, разбойники-то на все… Я боюсь, в собор бы не залезли. Ты там за Запусом-то, сын, следи… Чуть что… А я к тебе завтра, киргиза-малайку пришлю — за ним иди непрекословно. Пароход-то, а? Угояли?

— Чего стоит? Дали бы мне за известкой лучше съездить, — сказал Кирилл Михеич. — Известка в цене. Стоит…