Олимпиада не помнит этих лиц. Лошадь входит в воду и жадно пьет. Олимпиада берет на руки Запуса.
— Дайте, трап, товарищи, — кричит она.
Средний, приземистый, темнолобый подбирает ноги и, грозя кулаком, орет с матерками:
— Что не видишь, сука? Сдались!.. Иди ты… с хахалем своим… Привезла!
— Под убийство нас подводит!
— В воду его, пущай пьет!
— Любил…
Веснушки на пожелтевшем лбу Запуса крупнее. Кофточка — от его крови присыхает к рукам. Держать его Олимпиаде тяжело и она идет по воде, к лодке.
Матросы мечутся, матерятся. У низенького острые неприятные локти:
— Он же раненый, товарищи!..
— Серый волк тебе — товарищ, стерва!
— Да-ай ей!.. Все мы ранены.
Олимпиада с Запусом в воде по пояс. Вода смывает кровь с его рук и они словно становятся тоньше.
Матросы трогают борта, они плюются в воду навстречу шагающей Олимпиаде. Они устали воевать, им хочется покоя, — к тому же вся Сибирь занята чехами.
Вода выше. Весь Запус в воде. Золотые его волосы мокры — или от воды, или от плача, от ее слез?
Олимпиада идет, идет.
Подбородок Запуса в воде. Она подымает голову его выше и вода подымается выше.
Она идет.
И она кричит, вскидывает руку. Голова его скрывается под водой:
— За вас ведь он, товарищи-и!..
Здесь лодка гукает.
Поворачивается боком.
Темнолобый матрос расстегивает для чего-то ворот рубахи, склоняется с борта и вдруг хватает Запуса за волосы.
— Тяни!
И все матросы обрадованно, в голос кричат:
— Тяни, Гриньша-а!..
Неистово гукая, лодка несется по Иртышу. Темнолобый матрос срывает шест и белым полотенцем перетягивает простреленное плечо Запуса. Рот матроса мокрый и стыдливо гнется кожа на висках. Он говорит Олимпиаде:
— За такое дело нас кончат, барышня… понимаешь? Нам надо было его представить по начальству, раз мы сдались… мы, что зря белый флаг вывесели? Ладно нас не видят… а как из пулемета по нам начнут? Пуля-то у него не разрывная?
— Не знаю, — говорит Олимпиада.
Матрос смущенно щупает у ней платье:
— Ширстяное, высохнет скоро…
Лодка — налево через Иртыш, к Трем Островам. Потом, мимо островов, пугая уток, протоками, среди камышей.
Лодка — в пахнущий водорослями ил берега.
Матросы выпрыгивают, переносят Запуса, кладут его на шинель. Жмут Олимпиаде руку. Из лодки уже кидают на берег буханку хлеба.
И в протоке темнолобый матрос Гриньша лезет в свой мешок, вынимает полотенце и, матерясь, прибивает его к шесту.
V
Земным веселым шорохом наполнены камыши.
Утро же холодное и одинокое.
Олимпиада не разводит костра. Где-то близко у камышей скачут кони может, табуны, — может, казаки. Черемуха за камышами — черные страшные у ней стволы.
Дальше черемухи не шла Олимпиада.
Револьвер — браунинг. Один за другим шесть раз. На шестерых. А здесь двое.
Шинель пропиталась илом. Запус мерз.
Тогда Олимпиада вышла за черемуху.
Меж колей — травы испачканы и пахнут дегтем.
Запус бредил.
Олимпиада шла колеями. Страшен запах дегтя — он близок: человек. Со злостью срывала Олимпиада замазанные дегтем стебли. Но дорога длинна, и кожа рук нужна другому.
Олимпиада услышала стук колес. Он был грузный и медленный. Нет, так хотелось. Он был быстрый и легкий.
Олимпиада зашла в черемуховый куст. Она была темна, как ствол черемухи — спала на иле и не хотела умываться, потому что тогда словно слипались для нее дни — творился и мучился один день.
Олимпиада стоит в черемуховом кусте. По дороге быстро и легко — таратайка. Круглощекий розовый мещанин осторожно правит лошадью.
Дни ее — неумытые, темные — длились как один; в этот день она почти через весь город промчалась по распоротому человеческому мясу, — почти мужским стал ее голос, когда она крикнула веселому мещанину:
— Слазь!..
А мещанин внезапно убрал щеки, лицо его состарилось, и словно выпали брови.
Олимпиада указала револьвером на лошадь. Мещанин навернул возжу на оглоблю, — чтоб конь не бежал.
Тогда Олимпиада увела его через черемуху, в камыши. Одной рукой она придерживала голову Запуса, другой — револьвер, направленный в голову мещанина.
Мещанин положил Запуса в тележку, снял свое пальто, накрыл им Запуса и спросил:
— В город, к парому повезете?
— К парому…
— Действительно, паром теперь в действии, переправляет.
И он торопливо, обрадованно пошел в камыши принести шинель Запуса. А когда он, запыхавшись, наклонился, — Олимпиада выстрелила ему в шею.
Липкая теплая тина на руках Олимпиады. Мещанин тяжел и неповоротлив, как тина. Хотела накрыть его землей, — ни лопаты, ни топора — и Запус ждет.
Выпачканные дегтем травы, зашипели о колеса тележки. Лошадь под чужой рукой стремилась напуганно. Как плетни, туго завиты степные дороги в ковыле, в логах. Дороги тонкие, как прутья.
Олимпиаду встречали позади деревень, ночами. Приходила больше молодежь, и долго шопотом, словно передавая другое совсем, рассказывали истинные степные тропы, куда не попадают казаки. Павлодар молчит. Куда везет Олимпиада Запуса? Каждый указывал свою дорогу.
Запус беспамятствовал. Тележка трясла, выбивала его кровь. Нигде не хотели Запуса, везде указывали дороги, дальше, вперед.
Олимпиада — в киргизских аулах. Олимпиада показывает беям — аульным старшинам — бумаги: она, жена, везет лечить на Горькие Озера раненого мужа своего офицера Артемия Трубычева. У Олимпиады револьвер, огромная жирная печать на бумаге — беи дают лошадей. Мимо киргиз и часто вместе идет война… Мало ли мчится офицеров? Если эта тонконогая женщина хочет везти быстрее других, — она жена. Беи угощают ее иримчиком и айраном, и расспрашивают о Павлодарском восстании.
Чем глубже, тем тише степные дороги. Колеи словно выложены войлоком. Запус лежит на овчинах. Возница-киргизенок поет самокладку: «ээыый… желтоголовый офицер… голова у него словно из масла… а глаз не видать, как в песках воды… Я везу его быстро — так коршун тащит птицу; тонкая женщина сидит рядом, у ней маленькое ружье, меньше ладони, и громкий рот»…
Ян Налецкий встретил Олимпиаду в ауле Йык-Тау: Ян Налецкий не торопился ехать в Аик — он ел у беев баранов, пил кумыс. Ему жаль только нет чистого белья, тогда б он позволил себе отдохнуть дольше. Все равно уральские казаки не восстанут, да и кого теперь убедят бумажки, написанные генералами? Так он и сказал Олимпиаде:
— Наши женщины, в Польше, похожи на вас, сударыня…
Налецкий стыдливо скрывает в длинных рукавах бешмета грязные руки. Говорит он много, шипяще и нараспев.
— Изволите везти мужа?
— Да…
Ян Налецкий наигранно всплескивает руками:
— Как прекрасны русские женщины! В гражданскую войну, когда на дорогах ежеминутно попадаются шайки, когда мне, представителю Правительства, часто не дают лошадей… О, великий русский народ!
Они показывают свои бумаги бею. Низенькие, как грибы, столики. Медные куганы — с длинными, как лебединая шея, носками. Розовое солнце на темно-желтых ногтях бея. Олимпиада переводит по-киргизски слова Налецкого:
— Я представитель Сибирского Правительства… еду по срочному поручению в Аик… Ян Станиславович Налецкий, поручик… прошу не задерживать и отправить меня в первую очередь.
Он осторожно берет бумаги Олимпиады и опять наигранно плещет:
— Атаман Трубычев! О, мати Боска, доблестнейший человек, герой!.. Атаман нездоров?
Олимпиада сует бумаги в карман. Листья теплые, влажные. У ней на плечах маленькая черная накидка, подбитая голубым сатином. Она спускает накидку на грудь и еще ею прикрывает бумаги.
— Вы слышали о нем?
— Великий человек! Вся Сибирь знает! Мне ли не слышать об атамане Трубычеве…
Он жмет ее руку.
— Мало, мало — я знаком с ним! Ведь он меня и отправил…
Ян Налецкий закидывает узкое лицо. Хохот у него длинный и глухой.
— Но ведь он будет бешено смеяться!.. Он почти догнал меня и теперь имеет право сделать мне выговор за растянутое движение… Разрешите…