Яростно в мастерской катал Поликарпыч пимы. «Кому?» — спрашивал Кирилл Михеич. А пимы катал старик огромные, как бревна — на мамонтову ногу. Ставил их рядами по лавке, и на пимы было жутко смотреть. Вот кто-то придет, наденет их, и тогда конец всему.

Пришел как-то Горчишников. Был он днем или вечером — никому не нужно знать. Вместо сапог — рваные на босую ногу галоши. Лица не упомнишь. А вот получился новый подрядчик вместо Кирилла Михеича — Горчишников; какими капиталами обогател, таких Кириллу Михеичу Качанову не иметь. Купил все добро Кирилла Михеича неизвестно тоже у кого. Осматривает и переписывает так — куплено. Карандаш в кочковатых пальцах помуслит и спросит: «А ишшо что я конхфискую?» И скажет, что он конфискует народное достояние народу. Очень прекрасно и просто, как щи. Ешь. Ходил за ним Жорж-Борман (прозвание такое) — парикмахер Кочерга. Ходил этот Жорж-Борман бочком, осматривал и восхищался: «счастье какое привалило народу! Думали разве дождаться». Увидал пимы, выкатанные Поликарпычем, и отвернулся. Ничего не спросил. И никто не спросил. А Поликарпыч катал, не оборачиваясь, яростно и быстро. Шерсть белая, на нарах — сугробы… Так обошли, записали кирпичи и плахи, кирпичный завод, церковную постройку, амбары с шерстью и пимами, трех лошадей. Не заходя в дом, записали комод, четыре комнаты и надобный для Ревкома письменный стол. В бор тоже не заходили — далеко полтораста верст, приказали сказать, сколько плах и дров заготовлено как для пароходов, так для стройки, топлива и собственных надобностей. Плоты тоже, известку в Долонской станице. Оказалось много для одного человека, и Жорж-Борман пожалел: «Тяжело, небось, управляться. Теперь спокойнее. Народу будете работать. Я вас брить бесплатно буду, также и стричь. Надо прическу придумать советскую». Поблагодарил Кирилл Михеич, а про народную работу сказал, что на люду и смерть красна. И в голову одна за другой полезли ненужные совсем пословицы. Дождь пошел. Кирпичи лежали у стройки ненужные и хилые. Все сплошь ненужно. А нужное — какое — оно и где? Кирпичи у ног, плахи. Конфискованная лошадь ржет, кормить-поить надо. Так и ходи изо-дня в день, — пока кормить народом не будут. Тучи над островерхими крышами — пахучие, жаркие, как вынутые из печи хлеба. Оседали крыши, испревали, и дождь их разма ак леденцы. Дни — как гнилые воды — не текут, не сохнут. Пустой, прошлых годов, шлялся по улицам ветер. Толкался песчаной мордой в простреленные заборы и, облизывая губы, укладывался на желтых ярах, у незапинающих и знающих свою дорогу струй.

И бежал и дымил небо двух'этажный американского типа пароход «Андрей Первозванный».

XIII

Ночью с фонарем пришел в мастерскую Кирилл Михеич.

Старик, натягивая похожие на пузыри штаны, спросил:

— Куды?

Огонь от фонаря на лице — желток яичный. Голос — как скорлупа, давится.

Кирилл Михеич:

— Сапоги скинь. Прибрано сено?

— Сеновал?

В такую темь каждое слово — что обвал. Потому — не договаривают.

— Лопату давай.

— Половики сготовь.

Фонарь прикрыли половиком. Огонь у него остроносный.

— Не разбрасывай землю. На половики клади.

Половики с землей желтые, широкие, словно коровы. Песок жирнее масла.

В погребе запахи льдов. Плесень на досках. Навалили сена.

Таскали вдвоем сундуки. Ставили один на другой.

Точно клали сундуки на него, заплакал Поликарпыч. Слеза зеленая, как плесень.

— Поори еще.

— Жалко, поди.

— Плотнее клади, не войдет.

Тоненько запела у соседей Варвара — точно в сундуке поет. Старик даже каблуком стукнул:

— Воет. Тоскует.

— Поет.

— Поют не так. Я знаю, как поют. Иначе.

Песок тяжелый, как золото — в погреб. И глотает же яма! Будто уходят сундуки — глубже колодца. Остановился Поликарпыч, читал скороговоркой неразборчивыми прадедовскими словами. А Кирилл Михеич понимал:

Заговорная смерть, недотрожная темь
выходи из села, не давай счастье раба
Кирилла из закутья, из двора. В нашем
городе ходит Митрий святой, с ладоном.
со свящей, со горячим мечом да пра
щей. Мы тебя, грабителя, сожгем огнем,
кочергой загребем, помелом заметем
и попелом забьем — не ходи на наши пе
ски-заклянцы. Чур, наше добро, ситцы, бар
хаты, плисы, серебро, золото, медь семи
жильную, белосизые шубы, кресты, образа
за святые молитвы, чур!..

Заровнял Поликарпыч, притоптал. Трухой засыпал, сеном. А с сена сойти, — отнялись ноги. Ребячьим плачем выл. Фонарь у него в руке клевал острым клювом — мохнатая синяя птица.

— За какие таки грехи, сыночек, прятать-то?.. А?

Мыслей не находилось иных, только вопросы. Как вилами в сено, пусто вздевал к сыну руки. А Кирилл Михеич стоял у порога, торопил:

— Пойдем. Увидют.

И не шли. Сели оба, ждали, прижавшись плечо в плечо. Хотелось Кириллу Михеичу жалостных слов, а как попросить — губы привыкли говорить другое. Сказал:

— Сергевну услал, Олимпиада не то спит, не то молится.

Часы ударили — раз. В церкви здесь отбивают часы.

— О-ом… — колоколом окнули большим.

И сразу за ним:

— Ом! ом! ом! ом!.. м!м!м!

Как псы из аула, один за другим — черные мохнатые звуки ломали небо.

Дернул Поликарпыч за плечо:

— Набат!

И не успел пальцы снять, Кирилл Михеич — в ограде. Путаясь ногами в щебне, грудью ловил набат. Закричать что-то хотел — не мог. Прислонился к постройке, слушал.

По кварталу всему захлопали дверями. Лампы на крылечке выпрыгнули жмурятся от сухой и плотной сини. В коротенькой юбочке выпрыгнула Варвара, крикнула:

— Что там такое?

И, басом одевая ее, мать:

— Да, да, что случилось?

— На-абат!..

А он оседает медногривый ко всем углам. Трясет ставнями. Скрипит дверями:

— Ом!.. ом!.. ом!..

С другой церкви — еще обильнее медным ревом:

— Ам!.. м… м… м… ам!.. ам!..

И вдруг из-за джатаков, со степи тра-ахнуло, раскололо на куски небо и свистнуло по улицам:

— А та-та-та… ат… ета-ета-ета-ата!.. ат!..

Кто-то, словно раненый, стонал и путался в заборах. Медный гул забивал ему дорогу. В заборах же металась выскочившая из пригонов лошадь.

— Та. Та… а-а-ать!.. ат!..

Взвизгнуло по заборам, туша огни:

— Стреляют, владычица!..

Только два офицера остались на крыльце. Вдруг помолодевшими трезвыми голосами говорили:

— Большевикам со степи зачем?.. Идут цепями. Вот это слева, а тут… — Ну, да — не большевики.

И громко, точно в телефонную трубку, крикнул:

— Мама! Достань кожаное обмундирование.

Визжали напуганно болты дверей.

До утра, — затянутые в ремни с прицепленными револьверами, — сидели на крыльце. Солнце встало и осело розовато-золотым пятном на их плечи.

По улицам скачет казак, машет бело-зеленым флагом:

— Граждане! — кричит он, с седла заглядывая в ограды: — арестовывайте! На улисы не показывайся, сичас наступленье на Иртыш!

Стучит флагом в ставни и, не дожидаясь ответа, скачет дальше:

— Большевики, выходи!..

А за ним густой толпой показались киргизы с длинными деревянными пиками.

* * *

В казармах солдат застали сонных. Не проснувшихся еще, выгнали их в подштанниках на плац между розовых зданий. Казачий офицер на ленивой лошади крикнул безучастно:

— По приказу Временного Правительства, разоружаетесь! За пособничество большевикам будете судимы. Сми-ирно-о!..

Солдаты, зевая и вздрагивая от холода, как только офицер шире разинул рот, крикнули:

— Ура-а!..

В это время пароход «Андрей Первозванный» скинул причалы, немножко переваливаясь, вышел на средину реки и ударил по улицам из пулеметов.