Было полное ощущение, что машина стоит на месте, лишь немного урча мотором и покачиваясь, но, отдернув шторку, Никодим обнаружил за темноватым стеклом быстро перемещающийся городской пейзаж, впрочем, неопознаваемый. Разговор не складывался: Краснокутский, казалось, был чем-то озабочен, отвечал невпопад, а потом и вовсе замолчал, покачивая рюмку в руке и следя за тем, как ведет себя налитая в нее жидкость. «А правда, что в Южном полушарии водоворот кружится в другую сторону?» — спросил вдруг он. «Не знаю, — честно отвечал Никодим. — А что?» — «Да так, просто», — и опять угрюмо уставился в рюмку. — «А кто там будет еще?» —«Да все будут. Ты много знаешь современных писателей?» — «Не особо». — «Ну вот все они непременно будут там». — «А Ираида Пешель?» — «Она ведет собрание и вручает премию». — «А ее нет смысла спросить об отце?» Краснокутский захохотал, и Никодим понял, что, несмотря на скромное количество выпитого, он уже ощутимо нетрезв. — «Ну спроси, спроси, если не боишься». Никодим потребовал объяснений.

Оказалось, что Шарумкин с ней был некогда хорошо знаком («Не до такой степени, чтобы тебе ожидать братика или сестричку», — уточнил Краснокутский) и даже останавливался в их с мужем («естественно, штатским») квартире, когда приезжал в Москву. Но однажды он, повинуясь какому-то недоброму чувству или из соображений литературной беспристрастности (что, между прочим, одно и то же), написал рецензию на ее сборник стихов «Надвое сказала», впоследствии прославленный. Краснокутский откашлялся и стал цитировать, почему-то понижая голос и слегка грассируя (Никодим догадался, что он старается подражать отцовским интонациям, и как-то подобрался, как в близком присутствии духа на спиритическом сеансе): «В этой книге замечательно прежде всего умение создать ощущение духовной зажиточности, душевного переизбытка, достигаемое не словесными средствами, а, напротив, вопреки прямому высказыванию. Мы читаем „Влачаху медленно свою плачевну ветхость“, а представляем не нищую странницу с посохом, а молодую дебелую даму в роскошном будуаре, которая бьет горничную по щекам за то, что та испортила кружева». «Ираида разозлилась просто жутко, — продолжал Краснокутский уже собственным голосом.— То ли ей действительно хочется, чтобы все считали, что она такая неземная и вся не от мира сего, а деньги ее откуда-то берутся в тумбочке, то ли папенька твой и правда каким-то чудом угадал насчет горничной… а может, от горничной и слышал, прислуга всегда была от него без ума». — Он посмотрел на Никодима, наклонив голову и сразу сделавшись похожим на подвыпившего крупного попугая. «А что значит „штатский муж“?» — спросил Никодим, которому история эта очень понравилась.

Краснокутский с удовольствием стал рассказывать. Звезда Ираиды, как он выразился, взошла на небосклоне лет десять назад, причем с необычной стороны — имя ее всплыло в каком-то скандале с армейскими поставками: выяснилось, что, например, крестьянский кооператив, поставляющий фураж и валенки для военных нужд, тесно и даже отчасти интимно связан с мелкой служащей Министерства обороны, чуть ли не секретаршей заместителя министра. Естественно, лакомым этим сюжетом заинтересовались журналисты, и чем больше они находили подробностей про эту таинственную барышню из министерства, тем больше воодушевлялись: оказывалось, что связана она была не только с фуражом и даже не столько с фуражом, а контролировала чуть не треть всех военных поставок, но при этом (отмечали самые объективные) вела себя по совести, в несколько раз цен не завышала, гнилье не подсовывала и вообще представляла собой не классический тип казнокрада, а какого-то нового хозяйственника, давно чаемого и провозвещенного Костанжогло в юбке, органически не переносящего, когда лишняя копеечка случайно укатывается в чужой карман. Более того, выяснилось, что положение ее в министерстве определялось отнюдь не коммерческими успехами, а суммой благосклонностей, которые к ней испытывали высшие военные чины, причем благосклонность эта крепилась не на всяких легкомысленных основаниях, а, напротив, на редком ее и изворотливом уме, так что даже почтенные мужи в генеральских мундирах не брезговали приходить к ней за советом, а то и помощью. Случались, конечно, и истории романтического плана, ходили всякие слухи (кое-какие из них она и сама с удовольствием поддерживала) о вызовах, поединках, залпах через платок, юнкерах, стрелявшихся на пороге, и тому подобной архаической экзотике, часто приписываемой гарнизонной молвой некоторым дамам особенного склада. Впрочем, формально она была замужем за каким-то таинственным мичманом, вечно пребывающим в дальних и сугубо засекреченных походах на кораблях с именами вроде «Крадущийся» и «Пытливый».

Добрались журналисты и до ее стихов, которые она особенно не скрывала, но слишком и не афишировала. Вечные пленники стереотипов, корреспонденты ожидали найти сочинительницу безыскусных виршей, из тех, что образуются сами собой при стихийном распределении ролей в любой достаточно крупной общности, приветствующую рифмованными строками всякий начальственный юбилей. Вышло не так и даже совсем не так: стихи оказались тонкими, остроумными, весьма ладно сделанными, так что повода для глумления не вышло: пару раз особенно энергичные публицисты из самых жгучих обличителей вставляли в свои филиппики по строфе-другой из ее стихов, но всегда получалось, что на фоне цитаты окружающие их прозаические строки, полные самого отчаянного гражданского негодования, начинали выглядеть тем, чем и были — жеваной бумагой. Впрочем, вскоре декорации переменились, и связываться с ней сделалось опасно.

На эти годы пришелся очередной финансовый кризис — из тех, что время от времени, раз в несколько лет, посещают любезное отечество, заставляя переводить целые отрасли хозяйства в режим бережливости и оттого несколько оздоровляя экономику. Первой жертвой кризиса обычно делались несколько сотен граждан, по собственному их определению, умственного труда: художники, арт-критики, пишущие про художников, редакторы, печатающие статьи арт-критиков, издатели, нанимающие на работу редакторов, и так далее; вся эта пищевая цепочка, лишившись тех крошек с барского стола, которые в тучные годы позволяли ей безбедно существовать, велеречиво восхваляя друг друга и бойко поругивая власть, начинала, оголодав, бороздить воды житейского моря в поисках нового источника пропитания. В результате одна из групп, возглавляемая неким критиком Трусовым, в поисках прокорма решила попытать счастья у Ираиды Пешель, надеясь, что в трудную годину, как не раз уже бывало в русской истории, армия выстоит под внешними ударами и не даст пропасть своим. Собрали импровизированную делегацию, куда, кроме самого Трусова, вошел знаменитый поэт Степанов-Зарайский и художница Косяченко. У Трусова, считавшего себя тонким психологом, был стратегический расчет: поэта он брал для того, чтобы Ираида Пешель почувствовала свое превосходство по литературной линии: Степанов-Зарайский был бездарен, как пробка, и глуп, как мерин, отличаясь лишь в двух областях — мог пить, не пьянея, и начинал любую фразу словами «мы, поэты». Косяченко пригласили, напротив, чтобы польстить Ираиде по женской части, поскольку была она как-то особенно непритязательна на вид. Себе же Трусов отводил роль тарана, крепко надеясь и на свою напористую деловитость, и на мужскую хватку: по этому поводу был (между прочим, на деньги той же Косяченко) выкуплен из заклада замечательный кримпленовый костюм, который должен был добавить блеска его неотразимости.

Аудиенция была получена как-то на удивление легко: когда троица с заранее обиженным видом явилась в дубово-мраморное великолепие приемной Минобороны и попросила о встрече с Ираидой Авессаломовной, им велели немного подождать и почти мгновенно выписали пропуска и проводили внутрь; не помешало даже то, что паспорт у служителя муз оказался не только просрочен, но и замызган до последнего неприличия. Впрочем, и Степанов-Зарайский, и Косяченко, страшно заробев еще в приемной, практически потеряли дар членораздельной речи, оставив все переговоры исключительно в ведении своего предводителя.