Ираида встретила их приветливо, даже чересчур: сказала что-то приятное о пейзажах Косяченко (отчего та, непривычная к похвалам, залилась вдруг краской), процитировала две строчки Степанова-Зарайского, о которых он и сам за давностию лет, кажется, забыл, и особенно расхвалила критический талант Трусова, с нажимом напирая на какую-то «внутреннюю ясность взора», наличие которой в себе он до сих пор не подозревал, но тут же немедленно и ощутил. В частности, внутренний взор подсказал ему, что Ираида осталась в высшей степени неравнодушной к его маскулинным чарам, оттененным знаменитым костюмом, и что следовало бы ковать это железо по возможности оперативно; тут, впрочем, взятые с собой со стратегической целью соратники оказались уже скорее обузой, поскольку оба, растаяв, приободрились: поэт намекал, что знакомство было бы неплохо отметить, а художница рассуждала насчет мягких полутонов Ираидиной ухоженной кожи и как могли бы они неплохо смотреться, будучи запечатленными на холсте. По всему следовало, что успех нуждался в закреплении, — так что Трусов, решительно заткнув своих спутников, стал разворачивать перед внимательно слушавшей Ираидой план издания художественного ежеквартальника (конечно, богато иллюстрированного), в перспективе — ежемесячника, на базе которого хорошо было бы сделать галерею, а при ней, конечно, клуб — «а вы были бы там хозяйкой», — кончил наконец Трусов и сам отчего-то смутился.

Рассказывая об этой истории, Краснокутский недоумевал — то ли действительно в эту минуту дух гаммельнского крысолова сошел на Трусова (ни до, ни после не отличавшегося особенным даром убеждения), то ли у Ираиды были свои причины с особенным вниманием отнестись к его самонадеянным проектам, но она, вместо того чтобы выпроводить их, хотя бы и вежливо, практически выпроводилась с ними сама. Может быть, и был в этом тонкий расчет и особенная дальновидность, поскольку через несколько месяцев в Министерстве обороны открылись какие-то чрезвычайные злоупотребления и некоторые из Ираидиных соратников и покровителей были разжалованы, а кое-кто отправлен и на каторгу (где, впрочем, благодаря налаженным связям и предусмотрительным благоволениям тюремщиков надолго не задержался). В любом случае, жизнь Ираиды потекла по новому руслу: сперва она просто посещала все вернисажи, суаре и литературные чтения, на которые указывал ей Трусов, — неброско одетая, со стянутыми в хвостик волосами, в роговых очках (заведенных исключительно для мимикрии: зрение у нее было как у коршуна) сидела в дальнем ряду с блокнотом и карандашиком или стояла где-нибудь в уголке с одним и тем же бокалом весь вечер. После, поняв основные пружины, двигавшие столичную культурную жизнь, вошла в знакомство с главными действующими лицами, да так аккуратно и тонко, что те решили почти единогласно, что она «глуповата, но хотя бы скромна» и что стихи ее «для женских даже ничего» — имея, впрочем, на дальнем плане в виду и перспективу дотянуться до ее кубышки, о которой ходили самые соблазнительные слухи. Между делом она отмыла, вычистила и приблизила к себе Трусова, а после, совершив какие-то таинственные манипуляции с невидимым мичманом (который так и не вернулся из похода) и получив развод, вышла за него замуж. Короче говоря, когда через пару лет одновременно, с интервалом в несколько недель, вышли три ее стихотворных сборника, вся прогрессивная литературная компания уже была в ее надежных руках и управлялась ею почти неприкрыто: критики искали ее благосклонности, журналы соревновались в превосходных эпитетах применительно к ее стихам («Духовод» настаивал, что они «чарующие»; «Лебедь» возражал: «нет, волшебные и даже более того!»), а представители литературных премий выстраивались к ней в очередь — не побрезгует ли она ими, если ей совершенно случайно достанется первый приз. Нельзя сказать, что этот мягкий захват власти прошел совсем без затруднений: были и недовольные, особенно по освободительной линии, опасавшиеся, что лицо, вчера еще состоявшее в высоких чинах в наикоснейшем из официальных ведомств, вдруг оказывается во главе вольнолюбивого движения, но ропот этот был на удивление быстро не то чтобы подавлен, но как-то закончился сам собой: кто-то был приголублен и обласкан, кому-то просто заткнули рот штатной должностью в одном из журналов, а про кого-то вдруг выяснилось, что он много лет состоял тайным осведомителем охранного отделения, после чего ему сделалось уже не до разоблачений.

Покуда Краснокутский заканчивал свою повесть, автомобиль остановился окончательно — и круглое лицо шофера несколько раз показывалось за узкой черной решеткой, отделявшей салон, на манер полной луны, освещающей зарешеченное окно тюремной камеры: с той только разницей, что луна была с бородой. «Выходим», — скомандовал Краснокутский; Никодим с облегчением вышел из автомобиля, а на его место полезла вся группа поддержки: пандус был составлен, кресло выкачено — впрочем, пассажир его, как бы кощунственно пародируя известное исцеление, выхватил откуда-то костыли, вскочил с кресла и бодро зашагал ко входу, велев жестом Никодиму следовать за ним. Свита, как-то стушевавшись, осталась около машины к большому Никодимову облегчению — он заранее пытался определить свое место в этом воображаемом строю, и где бы он ни помещал себя, ни один из вариантов ему не нравился.

Автомобиль высадил их на Большой Никитской, недалеко от консерватории: Никодим, встревоженный долгим пребыванием в замкнутом пространстве, а пуще того — рассказами своего спутника, не сразу узнал место, но, узнав, уже сразу и понял, куда они направляются — в большой, прекрасно освещенный особняк, принадлежавший исторически какому-то обществу — не то спасения на водах, не то рысистого коннозаводства, — которое, чтобы накопить средств на основную свою деятельность, постоянно сдавало его по разовым оказиям — для выступлений заезжих лекторов, любительских спектаклей, а то и ради пышных свадеб кого-нибудь из высшего круга. Ныне, впрочем, судя по составу стекающейся к парадному входу публики, свадьба казалась маловероятной: преобладали нехорошо одетые люди средних лет, причем каждый обязательно что-то с собою тащил — или затрепанную папочку на манер той, в которой долго копятся документы по какой-нибудь безнадежной тяжбе, либо потерявший цвет и форму рюкзачок; попадались, впрочем, дамы без возраста с объемистыми сумками, чья решительная хозяйственность компенсировалась каким-нибудь необыкновенным цветом или избыточными аксессуарами: например, веночком искусственных цветов. Многие сжимали в руках одинаковые лиловые карточки — вероятно, билеты или пригласительные. Никодим поинтересовался у Краснокутского, есть ли у них с собой что-нибудь в этом роде. «Не будь смешным, парень», — отвечал тот надменно, продолжая ловко, несмотря на костыли, лавировать в толпе.

По оформлению подъезда видно было, что тут ожидается встреча людей с активной гражданской позицией: вся входная группа была затянута гирляндой из розовых воздушных шариков. Этому символу было уже лет двадцать: один из легендарных вождей прогрессистов, давно уже, впрочем, вышедший в тираж и вытесненный из дела молодыми соратниками, любил эффектно заканчивать свои речи, со словами «вы знаете, что делать», протыкая воздушный шарик иголкой с громким хлопком: так он намекал на особенную уязвимость Наследника Цесаревича, страдавшего потомственной гемофилией, — якобы любой укол, самый легкий, мог сделаться для него фатальным, так что долг каждого честного человека (поясняли его последователи) — при первой возможности такой укол нанести. Впрочем, несмотря на воинственную риторику, каждый раз отзывавшуюся согласным гулом слушателей, Наследник до сих пор здравствовал в своем швейцарском поместье, как, собственно, и сам пылкий трибун, доживавший свой век в деревенском доме где-то в Перхушкове. Традиция же осталась, так что розовый воздушный шарик сделался на некоторое время непременным символом протеста. Впрочем, Ираида, несмотря на военное прошлое (а может быть, напротив, благодаря ему), громких звуков не любила и лишний раз хлопать шариками не позволяла, но заветы основоположников все-таки чтила и на святое не покушалась.