– При таком нигилизме один путь – харакири, – сказал Этьен.

– Ну конечно, – сказал Оливейра. – Однако вернемся к старику: если то, что он преследует, – абсурд, поскольку это все равно что бить бананом Шугара Рэя Робинсона, другими словами, это совершенно чепуховое нападение в обстановке кризиса и полного крушения классической идеи homo sapiens, не следует забывать, что все-таки ты – это ты, а я – это я или по крайней мере нам так кажется и что, хотя у нас нет ни малейшей уверенности относительно всего, что наши гиганты-предки признавали в качестве неопровержимого, нам все-таки остается приятная возможность жить и поступать самим, самим выбирать рабочую гипотезу, самим нападать, как Морелли, на то, что представляется нам фальшивым, пусть даже во имя туманного ощущения, которое, возможно, окажется столь же ненадежным, как и все остальное, но, однако, заставляет нас задирать голову кверху и считать козляток в созвездии Возничего или еще раз отыскивать Плеяды, этих зверушек нашего детства, этих непостижимых светляков. Коньяку!

– Кончился, – сказала Бэпс. – Пошли, я засыпаю.

– А в конце, как всегда, остается лишь акт веры, аутодафе, – сказал со смехом Этьен. – Это по-прежнему – лучшее определение человека. А теперь вернемся к вопросу об яичнице…

(—35)

100

Он опустил жетончик в щель, медленно набрал номер. В это время Этьен, наверное, пишет, он терпеть не может, когда телефон отрывает его от работы, но звонить все равно надо. Телефон зазвонил на том конце провода, в мастерской, неподалеку от площади Италии, в четырех километрах от почтового отделения на улице Дантон. Старуха, смахивающая на крысу, встала на караул у стеклянной будки и украдкой поглядывала на Оливейру, который сидел на скамье, прижавшись лицом к телефонному аппарату; Оливейра чувствовал, что старуха смотрит на него и уже начала вести счет минутам. Стекла в будке были чистыми, довольно редкая вещь; люди выходили из почтового отделения, другие входили, и все время слышался глухой (и почему-то мрачный) стук штемпеля, гасившего марки. Этьен ответил на том конце, и Оливейра нажал никелированную кнопку, которая дала соединение, раз и навсегда проглотив жетончик за двадцать франков.

– Нет от тебя покоя, – проворчал Этьен, видно, сразу узнав его. – Ты же знаешь, я в это время работаю как сумасшедший.

– Я тоже, – сказал Оливейра. – Я звоню тебе как раз потому, что работал и мне приснился сон.

– Во время работы?

– Ну да, часа в три утра. Приснилось, что я иду на кухню за хлебом и отрезаю ломоть. А хлеб не здешний, это французская булка, какие продают в Буэнос-Айресе, знаешь, ничего в нем французского нет, но называется он почему-то французской булкой. Представь, толстенький такой хлебец, белый и крошится. Такой обычно едят с маслом и джемом, понимаешь.

– Знаю, – сказал Этьен. – Я ел такой в Италии.

– Ты что, с ума сошел. Ничего похожего. Как-нибудь я тебе нарисую его, чтобы ты представил. Он по форме похож на рыбу, широкий и короткий, сантиметров пятнадцати, а посередине утолщается. Буэнос-айресская французская булка.

– Буэнос-айресская французская булка, – повторил Этьен.

– Да, но во сне все происходило на кухне, на улице Томб-Иссуар, где я жил до того, как переехал к Маге. Мне хотелось есть, и я взял хлеб, чтобы отрезать ломоть. И тогда я услыхал, что хлеб плачет. Конечно, это был сон, но хлеб заплакал, когда я вонзил в него нож. Какая-то французская булка, а плакала. Я проснулся и не знал, что будет, а нож, по-моему, все еще торчал в хлебе.

– Tiens, – сказал Этьен.

– Теперь понимаешь: после такого сна просыпаешься, идешь в коридор, суешь голову под кран, снова ложишься и куришь всю ночь напролет… Почему-то я решил, что лучше позвонить тебе, может, сходим навестить старика, который попал под машину, помнишь, я тебе рассказывал.

– Правильно сделал, что позвонил, – сказал Этьен. – Сон какой-то детский. Только дети могут видеть во сне или выдумать такое. Мой племянник рассказал мне однажды, что побывал на луне. Я спросил, что он там видел. Он ответил: «Там был хлеб и сердце». Ну и пекарня ему пригрезилась, я после этого на детишек без страха смотреть не могу.

– Хлеб и сердце, – повторил Оливейра. – Да, но я видел только хлеб. Вот так. Тут старуха ждет и уже поглядывает на меня недобро. Сколько минут можно разговаривать по телефону-автомату?

– Шесть. А потом тебе начнут стучать в стекло. Ждет только одна старуха?

– Старуха, косоглазая женщина с ребенком и какой-то, судя по всему, торговый агент. Наверняка торговый агент, потому что в руках у него книжечка, он листает ее как бешеный, а из верхнего кармашка у него выглядывают три ручки.

– А может, сборщик налогов.

– Вот еще двое подошли, парнишка лет четырнадцати, стоит и ковыряет в носу, а старуха в необычной шляпке, как с картины Кранаха.

– Ну, тебе уже лучше, – сказал Этьен.

– Да. В этой будочке неплохо. Жаль, правда, что столько народу ждет. По-твоему, мы уже проговорили шесть минут?

– Ни в коем случае, – сказал Этьен. – От силы три, и то едва ли.

– Значит, старуха не имеет права стучать в стекло?

– Пусть катится к черту. Конечно, не имеет. У тебя законные шесть минут, и ты можешь рассказать мне все свои сны.

– Мне приснился только этот, – сказал Оливейра. – Но сон – еще не самое страшное. Самое страшное то, что называется пробуждением… А тебе не кажется, что на самом деле я сплю как раз сейчас и вижу сон?

– Кто его знает. Это заезженная тема, помнишь, философ и бабочка, всякий знает.

– Ты прости, но я еще немного на эту же тему. Мне бы хотелось, чтобы ты представил себе мир, где можно разрезать хлеб и чтобы он не стонал.

– И в самом деле трудно представить, – сказал Этьен.

– Да нет, я серьезно. С тобой не бывало, чтобы ты проснулся с четким ощущением, что в этот самый момент и начинается невероятное заблуждение?

– Именно в таком заблуждении, – сказал Этьен, – я пишу замечательные картины, и мне безразлично, кто я – бабочка или Фу-Манчу.

– Ошибка, заблуждение – какая разница. Кажется, благодаря заблуждению Колумб добрался до Гуанаани или как он там называется, этот остров. Разве обязателен этот греческий критерий истины и заблуждения?

– Я такого не говорил, – сказал Этьен досадливо. – Ты сам говорил о заблуждениях и ошибках.

– Это был просто образ, – сказал Оливейра. – А можно назвать его и сном. Трудно определить, заблуждение как раз и есть то, о чем нельзя сказать даже, что это заблуждение.

– Старуха разобьет тебе стекло, – сказал Этьен. – Даже мне слышно.

– Пусть катится к черту, – сказал Оливейра. – Не может быть, чтобы шесть минут уже прошли.

– Приблизительно. Кроме того, не забудь про знаменитую латино-американскую любезность, которую все превозносят.

– Нет, шести не прошло. Я рад, что рассказал тебе сон, и когда мы увидимся…

– Приходи, когда хочешь, – сказал Этьен. – Сегодня я уже не буду писать, ты перебил мне желание.

– Слышишь, как стучат? – сказал Оливейра. – И не только старуха с крысиным лицом, но и парнишка, и косая. Того гляди, служащий прибежит.

– Чувствую, тебе придется отбиваться.

– Да нет, зачем. Я знаю великий способ – притвориться, будто ни слова не понимаешь по-французски.

– А ты и на самом деле не много понимаешь, – сказал Этьен.

– Да. Грустно только, что для вас это – шуточки, в то время как ничего смешного нет. Просто я не хочу понимать: раз поняв, ты должен принять то, что мы называем заблуждением. Че, дверь открыли, какой-то тип стучит мне по плечу. Ну, спасибо, что выслушал меня, чао.

– Чао, – сказал Этьен.

Поправив пиджак, Оливейра вышел из будки. Служащий выкрикивал ему прямо в ухо правила пользования автоматом. «Если бы у меня в руке был нож, – подумал Оливейра, доставая сигареты, – возможно, этот тип закукарекал бы или превратился в букет цветов». Но вещи имели свойство каменеть и такими оставаться ужасно долго, надо было закурить сигарету, стараясь не обжечься, потому что руки здорово дрожали, и слушать, слушать вопли служащего, который уходил и через каждые три шага оглядывался, чтобы еще раз бросить взгляд на Оливейру и подкрепить свое негодование жестами, и косая с торговым агентом тоже смотрели на него одним глазом, потому что другим уже следили за старухой, как бы она не проговорила больше шести минут, а старуха в будке была точь-в-точь кечуанская мумия из Музея человека, мумия, которая освещается, если нажмешь кнопочку рядом. Но все было наоборот, как столько раз случалось во сне: старуха внутри нажала кнопочку и завела разговор с другой старухой, засунутой в какую-нибудь мансарду этого бескрайне огромного сна.