(—124)

24

– Я не умею выразить это словами, – сказала Мага, вытирая ложку далеко не чистой тряпкой. – Может, другие лучше объяснят, а мне всегда гораздо легче говорить о грустных вещах, чем о веселых.

– Это – закон, – сказал Грегоровиус. – Глубокая мысль и прекрасно высказана. А если перевести ее на язык литературы, то можно сказать, что из прекрасных чувств рождается дурная литература, и тому подобное. Счастье невыразимо, Лусиа, возможно, потому, что оно представляет собой наисовершеннейший момент покрова Майи.

Мага растерянно посмотрела на него. Грегоровиус вздохнул.

– Покрова Майи, – повторил он. – Однако не будем все сваливать в одну кучу. Вы, разумеется, замечали, что беда, скажем так, более осязаема, потому что в беде как бы рождается размежевание между объектом и субъектом. Поэтому она и запечатлевается в памяти, поэтому так легко рассказывать о бедствиях.

– Дело в том, – сказала Мага, помешивая разогревающееся в кастрюльке молоко, – что счастье – для одного, а беда, наоборот, вроде бы для всех.

– Справедливейший вывод, – сказал Грегоровиус. – Впрочем, заметьте, я не любитель задавать вопросы. Но в тот раз, в Клубе… Действительно, у Рональда такая водка, язык прямо-таки развязывает. Не сочтите меня за хромого беса, я просто хотел бы лучше понимать своих друзей. У вас с Орасио… Ну, конечно, есть что-то необъяснимое, какая-то великая тайна – тайна из тайн. Рональд и Бэпс говорят, что вы – совершенная пара, что вы дополняете друг друга. Лично мне не кажется, что вы так уж друг друга дополняете.

– А почему вас это волнует?

– Не волнует, но вы сказали, что Орасио ушел.

– Это ни при чем, – сказала Мага. – Я не умею говорить о счастье, но это не значит, что у меня его не было. Хотите, могу рассказать вам, почему ушел Орасио и почему бы я и сама могла уйти, если бы не Рокамадур. – Она с сомнением обвела взглядом разбросанные по комнате вещи, ворох бумаг и конвертов из-под пластинок. – Это все надо где-то держать, надо еще найти, куда уходить… Не хочу тут оставаться, слишком грустно,

– Этьен может договориться для вас о хорошей, светлой комнате. Как только отвезете Рокамадура обратно в деревню. Тысяч за семь в месяц. А я бы, если вы не против, перебрался сюда. Эта комната мне нравится, в ней что-то есть. Тут и думается хорошо, одним словом, прекрасно.

– Не скажите, – возразила Мага. – Часов в семь девушка с нижнего этажа начинает петь «Les Amants du Havre» [103]. Песенка-то славная, но если все время одно и то же…

Puisque la terre est ronde,
Mon amour t’en fais pas,
Mon amour t’en fais pas. [104]

– Очень славная, – сказал Грегоровиус равнодушно.

– И с большим смыслом, как сказал бы Ледесма. Нет, вы его не знаете. Он был еще до Орасио, в Уругвае.

– Тот негр?

– Нет, негра звали Иренео.

– Значит, история с негром – правда?

Мага поглядела на него с удивлением. В самом деле, Грегоровиус туп. Если не считать Орасио (ну, иногда…), все мужчины, желавшие ее, вели себя, как полные кретины. Помешивая молоко, она подошла к кровати и попыталась заставить Рокамадура пить с ложечки. Рокамадур вопил и не хотел есть, молоко текло по шейке. «Топи-топи-топи, – гипнотизировала его Мага обещающим тоном, каким объявляют номера выигравших билетов. – Топи-топи-топи». Она старалась попасть ложкой в рот Рокамадура, а тот, пунцово-красный, не желал пить молоко, но потом вдруг почему-то сдался и, отодвинувшись в глубь кроватки, принялся глотать ложку за ложкой к величайшему довольству Грегоровиуса, который сидел, набивая трубку и чувствовал себя немного отцом.

– Чок-чок, – сказала Мага, ставя кастрюльку рядом с кроваткой и укутывая Рокамадура, который засыпал прямо на глазах. – А жар не спадает, тридцать девять и пять, не меньше.

– Вы не ставите ему термометр?

– Это очень трудно, он потом минут двадцать плачет, Орасио не выносит его плача. Я ему лобик потрогала – и знаю сколько. Тридцать девять, не меньше, не понимаю, почему не снижается.

– Боюсь, вы чересчур доверяетесь ощущениям, – сказал Грегоровиус. – А молоко при температуре не вредно?

– Для ребенка эта температура не очень высокая, – сказала Мага, закуривая сигарету. – Хорошо бы свет погасить, он сразу заснет. Вот там, у двери.

От печки шел жар, и стало еще жарче, когда они сели друг против друга и молча закурили. Грегоровиус смотрел, как сигарета Маги то опускалась, то поднималась к лицу, и тогда ее лицо, удивительно бледное, загоралось жаром, точно угли в печи, и в глазах, глядевших на него, появлялся блеск, а потом снова все погружалось в полутьму, только слышались возня и всхлипывание Рокамадура, все тише и тише, вот он тихонько икнул и затих, снова икнул, еще раз и еще. Часы пробили одиннадцать.

– Не вернется, – сказала Мага. – За вещами-то он все-таки придет, но это дела не меняет. Все кончено, Kaputt [105].

– Вот я задаю себе вопрос, – осторожно начал Грегоровиус. – Орасио – человек тонко чувствующий, и ему так трудно в Париже. Ему кажется, он делает то, что хочет, что он здесь свободен, а в действительности он все время натыкается на стены. Достаточно посмотреть, как он ходит по улицам, я один раз некоторое время следил за ним издали.

– Шпионили, – сказала Мага почти вежливо.

– Скажем лучше так: наблюдал.

– На самом деле вы следили за мной, даже если меня рядом с ним не было.

– Может быть, хотя в тот момент мне это в голову не приходило. Мне всегда страшно интересно, как мои знакомые ходят по улицам, увлекательное занятие, ни с какими шахматами не сравнишь. Так я открыл, что Вонг занимается онанизмом, а Бэпс предается благотворительности в духе янсенистов: поворачивается лицом к стене, на ладони – кусок хлеба, а в нем – еще что-то. Было время, я даже родную мать изучал. Давным-давно, в Герцеговине. Я был без ума от Адголь, она носила белокурый парик, но я-то знал, что у нее черные волосы. Никто в замке не знал этого, мы поселились там после смерти графа Росслера. Когда я начинал спрашивать (мне было всего десять лет, счастливая пора), мать смеялась и заставляла меня поклясться, что я не открою правды. А мне не давала покою эта правда, которую приходилось скрывать и которая была проще и красивее, чем белокурый парик. Парик был истинным произведением искусства, мать могла совершенно спокойно причесываться в присутствии горничной, и та не замечала, что это парик. Мне страшно хотелось, сам не знаю почему, оказаться под диваном или за фиолетовыми шторами, когда мать оставалась в комнате одна. Я решил проделать дырку в стене, которая отделяла библиотеку от туалетной комнаты матери, и трудился по ночам, когда все считали, что я сплю. И вот однажды через дырку я увидел, как Адголь сняла белокурый парик, распустила черные волосы и стала совершенно другой, невообразимо красивой, а потом сняла этот парик и оказалась совсем гладкой, как бильярдный шар, такой омерзительной, что в ту ночь меня вырвало прямо на подушку.

– Ваше детство немного похоже на узника Зенды, – задумчиво сказала Мага.

– Это был мир париков, – сказал Грегоровиус. – Интересно, что бы делал Орасио на моем месте. Мы же начали говорить об Орасио, и вы хотели мне что-то сказать.

– Как он странно икает, – сказала Мага, глядя на кроватку Рокамадура. – Первый раз с ним такое.

– Что-то с желудком, наверное.

– Почему они так настаивают, чтобы я положила его в больницу? И сегодня – опять, этот врач с муравьиным лицом. А я не хочу, ему не нравится в больнице. Я и дома сделаю все, что следует делать. Утром была Бэпс, она сказала, с ним ничего страшного. И Орасио тоже считал, что ничего серьезного.

вернуться

103

«Любовники из Гавра» (фр.)

вернуться

104

Ты знаешь: земля кругла,
А прочее все – ерунда,
Любовь моя, все – ерунда.

(фр.)

вернуться

105

Конец (нем.).