С настоящего письма могут снимать сколько угодно копий, особенно для членов ООН и правительств мира, каковые суть мерзкие свиньи и международное шакалье племя. С одной стороны, заведение на Санто-Доминго – трагедия шумов, но, с другой стороны, мне нравится, потому что я могу бросать величайшие в истории камни.

Среди этих камней фигурировали следующие:

Римский папа – величайшая в истории свинья, а никакой не представитель Бога; римский клерикализм – истинное дерьмо Сатаны; все римские храмы следует сравнять с землей, дабы не только в глубине людских сердец воссиял свет Иисуса Христа, но и просочился бы во вселенский свет, я говорю это, поскольку предыдущее письмо писал в присутствии милой сеньориты и многое не мог сказать резко и откровенно, ибо сеньорита смотрела на меня томным взглядом.

Рыцарственный лиценциат! Заклятый враг Канта, он настаивает на том, чтобы «сделать более гуманной современную мировую философию», вслед за чем заявляет:

И роман должен стать более психолого-психиатрическим, другими словами, подлинные духовные элементы должны предстать на уровне достижений современной мировой психиатрии…

Временами мощный диалектический арсенал отодвигался в сторону, и тогда начинало маячить царство мировой религии:

Отныне и всегда человечество будет идти путем, указанным двумя всеобъемлющими заветами, и даже железнотвердые камни земли обернутся шелковистым воском под сияющим светом…

Поэт, да еще какой!

Голоса всех камней земли грохочут во всех водопадах и ущельях мира с тонким перезвоном серебра, наполняя безграничной любовью к женщинам и к Богу…

И вдруг – прорывается архетипическое видение:

Космос и Земля, как всесущий мысленный образ Господа, который позднее превратится в сконденсированную материю, символически отражен в Ветхом завете в лице того архангела, который повернул голову и увидел темный мир в огнях, я, конечно, не помню наизусть этого места из Ветхого завета, но там говорится примерно следующее: лик Вселенной как бы оборотился светом к Земле, который встал вокруг Солнца подобно орбите вселенской энергии… Точно так же все Человечество, все народы должны повернуть свои тела, свои души и свои головы… Ибо Вселенная и вся Земля обернулись к Христу, сложив к его ногам все законы Земли…

А следовательно:

…остается и нам, подобно вселенскому свету из разнообразных огней, освещающему глубинное сердце народов…

Плохо только, что вдруг ни с того ни с сего:

Дамы и господа! Настоящее письмо пишу я в обстановке страшного шума. И однако же пишу, а все никак не поймете, что для наиболее совершенного написания МИРОВОГО ГОСПОДСТВА и для достижения вселенского внимания вам следует помогать мне всемерно, дабы каждая строка и каждая буква стояли на своих местах вместо этой галиматьи с галиматерью, матерью, матерью сукиных детей, а самих детей – к растакой-то матери.

Но не беда. На следующей строчке – снова экстаз:

Как великолепны миры! Да цветут они подобно духовному свету чарующих роз в сердце своих народов…

Письмо заканчивалось столь же пышными цветами, если не считать нескольких любопытных ответвлений в самом конце:

…Я верю, вся Вселенная очистится, подобно вселенскому свету Христа, очистится каждый цветок человеческий, со всеми своими бесчисленными лепестками, которые навеки воссияют на всех земных дорогах; она очистится светом МИРОВОГО ГОСПОДСТВА, говорят, ты меня больше не любишь и теперь тебя другое прельщает. – С глубоким уважением. Мексика, Фед. окр. 20 сентября 1956 г. – ул. 5 мая, 32, 111 – Зд. «Париж», ЛИЦ. ХУАН КУЭВАС.

(—53)

90

В те дни подозрения мучили его, а дурная привычка все жевать-пережевывать тяготила, как никогда, но разве от нее отделаешься. Он не переставал обдумывать вопрос вопросов, и неустроенность, в которой он жил по вине Маги и Рокамадура, подстегивала его, заставляя ломать голову над тем, в какой он попал переплет. Зайдя в тупик, Оливейра хватал лист бумаги и писал на нем великие слова, вокруг которых крутились его мысли. К примеру: «вопросъ вопросовъ» или «переплетъ».

Этого было достаточно, чтобы расхохотаться и очередной мате выпить с гораздо бoльшим удовольствием. «Человекъ, – писал Оливейра, – я и онъ». Оливейра прибегал к этим письменным знакам, как другой – к пенициллину. От этого средства ему думалось лучше, на душе становилось легче. «Законъ законовъ – не раздуваться, какъ шаръ», – говорил себе Оливейра. И после этого мог думать спокойно и слова не играли с ним шуточек. Но сдвиги были чисто методические, потому что сам вопрос вопросов оставался нетронутым. «Кто бы сказал, парень, что под конец ты станешь метафизиком, – удивлялся Оливейра. – Если надо сопротивляться трехстворчатому шкафу, че, так согласись хотя бы на тумбочку, свидетельницу ночных бессонниц». Рональд приходил звать на непонятные ему политические дела, и всю ночь (Мага тогда еще не отвезла Рокамадура в деревню) они проспорили, как Арджуна с Возничим, что избрать: действие или пассивность – и стоит ли рисковать настоящим во имя будущего – этого непременного шантажирующего аргумента всякого действия, преследующего общественные цели, а также, в какой мере риск может приукрасить ничтожность личности, идущей на этот риск, прикрыть повседневную мерзость ее повседневного поведения. Рональд ушел повесив нос, не сумев убедить Оливейру в необходимости поддержать действия мятежных алжирцев. А у Оливейры весь день не уходил изо рта мерзкий привкус, поскольку гораздо легче было сказать «нет» Рональду, чем себе самому. И только в одном он был уверен: нельзя без предательства отказаться от пассивного ожидания, которому отдался и в котором жил с самого своего приезда в Париж. Поддаться легкому великодушию и отправиться на улицы расклеивать плакаты представлялось ему суетно-мирским выходом; все как бы переходило в план отношений с друзьями, которые оценили бы его смелость гораздо больше, нежели найди он ответ на великие вопросы. Измеряя все с точки зрения суетно-временного и абсолютного, он чувствовал, что ошибался в первом случае и попадал в цель во втором. Плохо, что он не боролся за алжирскую независимость, не выступал против расизма. Но совершенно правильно он отказывался от наркотика, легких коллективных действий и снова оставался один на один с горьким мате, размышляя над вопросом вопросов, крутя и переворачивая его, словно клубок, в котором конец нити спрятан или, наоборот, торчат сразу четыре или пять концов.

Все в порядке, да, однако, надо признать, характер у него словно подошва, – давит любую диалектику действия наподобие «Бхагавадгиты». Заваривать ли мате самому, или пусть его заваривает Мага – тут не было возможностей для сомнений. Но все остальное было многозначно и тотчас же вызывало антагонистические толкования: с одной стороны – пассивность характера, а с другой – максимальная свобода и незанятость; из-за отсутствия – вследствие лени – принципов и убеждении он острее чувствовал, что жизнь имеет свою ось (так называемое ощущение флюгера), и способен был из лени отказаться от чего-то, но зато наполнить пустоту, образовавшуюся вследствие отказа, новым содержимым, свободно избранным под действием сознания или инстинкта, гораздо более открытого, свободного, более экуменического – скажем так.