– Слишком смахивает на кино, – сказал Оливейра. – А вот мате – как отпущение всех грехов, знаешь, невероятно успокаивает. Боже мой, сколько воды в ботинках. Мате – как абзац. Выпил – и можешь начинать с красной строки.

– Эти ваши аргентинские удовольствия не по мне, – сказал Грегоровиус. – Но вы как будто говорили еще о каком-то напитке.

– Принеси канью, – распорядился Оливейра. – Там оставалось полбутылки, а то и больше.

– Вы покупаете ее здесь? – спросил Грегоровиус.

«Какого черта он все время говорит во множественном числе? – подумал Оливейра. – Наверняка забавлялись тут всю ночь, этот признак – безошибочный. Вот так».

– Нет, мне присылает ее брат. У меня есть брат, он из Росарио, чудо, а не человек. Канью и упреки поставляет мне в изобилии.

Он протянул Маге пустой сосуд; та сидела на корточках у его ног, держа кувшин с горячей водой. Ему стало легче. Он почувствовал, как пальцы Маги коснулись его щиколоток, взялись за шнурки. И со вздохом позволил снять с себя ботинки. Мага сняла мокрый носок и обернула ему ногу двойной страницей «Figaro Litteraire» [120]. Мате был очень крепкий и очень горький.

Грегоровиусу канья понравилась, это не то же самое, что барацк, но похоже. У него был целый каталог из названий венгерских и чешских напитков, своеобразная коллекция ностальгии. За окном тихо шел дождь, и всем было так хорошо, особенно Рокамадуру, который уже целый час не хныкал. Грегоровиус заговорил о Трансильвании, о приключениях, которые он пережил в Салониках. Оливейра вспомнил, что на тумбочке лежит пачка «Голуаз», а в тумбочке – тапочки. Ощупью он приблизился к постели. «Из Парижа любое место, лежащее дальше Вены, кажется книжной абстракцией», – говорил Грегоровиус таким тоном, будто просил прощения. Орасио нашел на тумбочке сигареты и полез за тапочками. В темноте он еле различил головку Рокамадура, лежавшего лицом кверху. Не очень понимая зачем, коснулся пальцем лобика. «Моя мать не решалась говорить о Трансильвании, боялась, как бы ее не связали с историями о вампирах и тому подобное… А токай, вы знаете…» Стоя на коленях у кровати, Орасио вглядывался. «Представьте, что вы в Монтевидео, – говорила Мага. – Некоторые думают, что человечество – это единое целое, но когда живешь рядом с Холмом… А токай – это птица?» – «Пожалуй, в некотором роде». (Что значит – в некотором роде? Птица это все-таки или не птица?) Однако достаточно было прикоснуться пальцем к губам – и все вопросы отпадали. «Я позволю себе, Лусиа, прибегнуть к не слишком оригинальному образу. Во всяком хорошем вине дремлет птица». Искусственное дыхание? Глупо. И не менее глупо, что у него так дрожат руки и он босой, в промокшей до нитки одежде (надо бы растереться спиртом, да посильнее). «“Un soir, l’ame du vin chantait dans les bouteille” [121], – декламировал Осип. – По-моему, уже Анакреонт…» Ему казалось, он почти осязает обиженное молчание Маги и ее мысль: Анакреонт, греческий писатель, не читала. Все его знают, а я – нет. Так чьи же это стихи: «Un soir, l’ame du vin»? Рука Орасио скользнула под простынку; ему стоило великого труда притронуться к крошечному животику Рокамадура, к холодным ножкам – выше, наверное, он еще не успел остыть, да нет, совсем холодный. «Поступить как положено, – подумал Орасио. – Закричать, зажечь свет, заголосить, как полагается и как естественно. Зачем? А может, пока… В таком случае, выходит, что этот инстинкт мне ни к чему, ни к чему мне то, что у меня в крови. Закричи я сейчас, и снова повторится то, что уже было с Берт Трепа, еще раз глупая попытка, снова жалость. Поступить как следует, сделать все, что следует делать в подобных случаях. О нет, хватит. К чему зажигать свет, к чему кричать, если я знаю, что все – пустое? Комедиант, мерзавец, и бездушный комедиант. Самое большее, что можно сделать…» Слышно было, как стакан Грегоровиуса звякнул о бутылку каньи. «Да, очень похоже на барацк». Зажав во рту сигарету, он чиркнул спичкой и вгляделся. «Смотри не разбуди», – сказала Мага, заваривая свежий мате. Орасио резко задул спичку. Известно же: если в зрачки попадет луч света, то… Quod erat demostrandum [122]. «Как барацк, только не такой душистый», – говорил Осип.

– Старик опять стучит, – сказала Мага.

– Наверное, хлопнул дверью в прихожей, – сказал Грегоровиус.

– В этом доме нет прихожих. Он просто спятил, вот и все.

Оливейра надел тапочки и вернулся в кресло. Мате был потрясающий – горячий и очень горький. Наверху стукнули еще два раза, не слишком сильно.

– Он бьет тараканов, – предположил Грегоровиус.

– Нет, он затаил злобу и решил не давать нам спать. Сходи, скажи ему что-нибудь, Орасио.

– Сходи сама, – сказал Оливейра. – Не знаю почему, но тебя он боится больше, чем меня. Во всяком случае, тебя он не стращает ксенофобией, не поминает апартеид и прочую дискриминацию.

– Если я пойду, я ему такого наговорю, что он побежит за полицией.

– Под таким дождем? Попробуй взять его на совесть, похвали украшение на двери. Скажи, мол, ты – сама мать, что-нибудь в этом духе. Послушай меня, сходи.

– Неохота, – сказала Мага.

– Давай сходи, – сказал ей Оливейра тихо.

– Почему тебе так хочется, чтобы я пошла?

– Доставь мне удовольствие. Вот увидишь, он перестанет.

Стукнули еще два раза, потом еще раз. Мага поднялась и вышла из комнаты. Орасио дошел с ней до двери и, услыхав, что она пошла вверх по лестнице, зажег свет и посмотрел на Грегоровиуса. Пальцем указал на кровать. Через минуту, когда Грегоровиус снова садился в кресло, погасил свет.

– Невероятно, – сказал Осип, хватаясь в темноте за бутылку каньи.

– Разумеется. Невероятно и тем не менее непреложно. Только не надо надгробных речей, старина. Достаточно было не прийти мне один день, как тут такое произошло. Но, в конце концов, нет худа без добра.

– Не понимаю, – сказал Грегоровиус.

– Ты понимаешь меня превосходно. Ca va, ca va. И даже представить себе не можешь, как мало меня все это трогает.

Грегоровиус заметил, что Оливейра обращается к нему на «ты» и что это меняет дело, как будто еще можно было… Он сказал что-то насчет Красного Креста, насчет дежурной аптеки.

– Делай что хочешь, мне безразлично, – сказал Оливейра. – Сегодня все одно к одному… Ну и денек.

Если бы он мог сейчас броситься на постель и заснуть года на два. «Трус несчастный», – подумал он. Грегоровиус, заразившись его бездеятельностью, старательно раскуривал трубку. Издалека доносился разговор, голос Маги мешался с шумом дождя, старик визгливо орал. Где-то на другом этаже хлопнула дверь, вышли соседи, недовольные шумом.

– По сути, ты прав, – признал Грегоровиус. – Но, мне кажется, в таких случаях надо давать отчет перед законом.

– Ну, теперь-то мы по уши влипли, – сказал Оливейра. – Особенно вы двое, я всегда смогу доказать, что пришел, когда все уже было кончено. Мать дает младенцу умереть, она, видите ли, занята – принимает на ковре любовника.

– Если ты хочешь сказать, что…

– Знаешь, это не имеет никакого значения.

– Но это ложь, Орасио.

– Лично мне все равно, было это или не было – вопрос второстепенный. А я к этому не имею никакого отношения, я поднялся в квартиру потому, что промок и хотел выпить мате. Ладно, сюда идут.

– Наверное, надо позвать свидетелей, – сказал Грегоровиус.

– Давай зови. Тебе не кажется, что это голос Рональда?

– Я здесь не останусь, – сказал Грегоровиус, поднимаясь. – Надо что-то делать, говорю тебе, надо что-то делать.

– Я с тобой, старина, согласен целиком и полностью. Действовать, главное – действовать. Die Tatigkeit [123], старина. Надо же, только этого нам не хватало. Говорите тише, че, можете разбудить ребенка.

вернуться

120

Литературное приложение газеты «Фигаро».

вернуться

121

В бутылках в поздний час душа вина запела (фр.). – Из стихотворения Ш. Бодлера.

вернуться

122

Что и требовалось доказать (лат.).

вернуться

123

Деятельность (нем.).