– …совершенно не по-эвклидовски.
– Я ждал тебя все это время, – сказал Оливейра устало. – Сам понимаешь, я не мог дать себя прирезать за здорово живешь. Каждый сам знает, как ему поступать, Ману. А если ты хочешь объяснений насчет того, что произошло внизу… скажу одно: это совершенно не то, ты сам прекрасно знаешь. Ты знаешь это, Doppelganger. Для тебя этот поцелуй ровным счетом ничего не значит и для нее тоже. В конце концов, все дело в вас самих.
– Откройте! Откройте сейчас же!
– Забеспокоились всерьез, – сказал Тревелер, поднимаясь. – Откроем? Это, наверное, Овехеро.
– Что до меня…
– Он собирается сделать тебе укол, видно, Талита переполошила всю психушку.
– Беда с этими женщинами, – сказал Оливейра. – Видишь, вон там стоит около классиков такая скромница из скромниц… Нет, лучше не открывай, Ману, нам и вдвоем хорошо.
Тревелер подошел к двери и прижался ртом к замочной скважине. Стадо кретинов, отвяжитесь вы, в самом деле, перестаньте орать, это вам не фильм ужасов. Они с Оливейрой в большом порядке и откроют, когда нужно будет. Лучше бы приготовили кофе на всех, житья нет в этой клинике.
Было отчетливо слышно, что Феррагуто не удовлетворился этим сообщением, однако голос Овехеро перерокотал его мудро и настойчиво, и дверь оставили в покое. Единственным признаком неунявшегося беспокойства были стоявшие во дворе люди и свет на третьем этаже, который все время то зажигался, то гас – такой обычай развлекаться завел себе Сорок третий. Через минуту во двор снова вышли Овехеро с Феррагуто и снизу посмотрели на сидящего в окне Оливейру, который махнул им рукой, мол, приветствую и извиняюсь за то, что в одной майке. Восемнадцатый подошел к Овехеро и объяснил ему что-то насчет бум-пистоля, после чего Овехеро, похоже, стал смотреть на Оливейру с гораздо большим интересом и профессиональным вниманием, словно это не его соперник по покеру, что Оливейру позабавило. На первом этаже были раскрыты почти все окна, и несколько больных принимали чрезвычайно живое участие в происходящем, хотя ничего особенного не происходило. Мага подняла правую руку, стараясь привлечь внимание Оливейры, как будто это было нужно, и попросила позвать к окну Тревелера. Оливейра четко и ясно объяснил, что ее просьба невыполнима, поскольку все пространство около окна – зона обороны, но, возможно, удастся заключить перемирие. И добавил, что воздетая кверху рука напоминает ему актрис прошлого и в первую очередь – оперных певиц, таких, как Эмми Дестин, Мельба, Маржори Лоуренс, Муцио, Бори, да, а также Теду Бара и Ниту Нальди, – он с удовольствием сыпал в нее именами, Талита опустила руку, а потом снова подняла ее, умоляя, – Элеонору Дузе, конечно, Вильму Банки, ну и, разумеется, Гарбо, само собой, по фотографии, Сару Бернар – ее фото было приклеено у него в школьной тетради, – и Карсавину, и Баронову, – все женщины непременно воздевают руку кверху, как бы увековечивая власть судьбы, однако ее любезную просьбу, к сожалению, выполнить невозможно.
Феррагуто с Кукой громко чего-то требовали, и, судя по всему, разного, но тут Овехеро, слушавший с сонным лицом, сделал им знак замолчать, чтобы Талита смогла поговорить с Оливейрой. Но хлопоты оказались напрасными, потому что Оливейра, в седьмой раз выслушав просьбу Маги, повернулся к ним спиной и заговорил (хотя те, внизу, и не могли слышать диалога) с невидимым Тревелером:
– Представляешь, они хотят, чтобы ты выглянул.
– Может, выглянуть на секунду, не больше. Я могу пролезть под нитками.
– Какая чушь, – сказал Оливейра. – Это последняя линия обороны, если ты ее прорвешь, мы встретимся в инфайтинге.
– Ладно, – сказал Тревелер, садясь на стул. – Продолжай городить пустые слова.
– Они не пустые, – сказал Оливейра. – Если ты хочешь подойти сюда, тебе не надо просить у меня позволения. По-моему, ясно.
– Ты мне клянешься, что не бросишься вниз? Оливейра посмотрел на Тревелера так, словно перед ним была гигантская панда.
– Ну вот, – сказал он. – Раскрыл свои карты. И Мага внизу думает то же самое. А я-то считал, что вы меня чуть-чуть знаете.
– Это не Мага, – сказал Тревелер. – Ты прекрасно знаешь, что это не Мага.
– Это не Мага, – сказал Оливейра. – Я прекрасно знаю, что это не Мага. И что ты – знаменосец, поборник капитуляции и возвращения к домашнему очагу и к порядку. Мне становится жаль тебя, старик.
– Забудь про меня, – сказал Тревелер с горечью. – Я хочу одного: дай мне слово, что не натворишь глупостей.
– Обрати внимание: если я брошусь, – сказал Оливейра, – то упаду прямо на Небо.
– Отойди-ка Орасио, в сторонку и дай мне поговорить с Овехеро. Я сумею все так устроить, что завтра никто об этом и не вспомнит.
– Не зря читал учебник психиатрии, – сказал Оливейра почти восхищенно. – Смотрите, какая память.
– Послушай, – сказал Тревелер. – Если ты не дашь мне выглянуть в окно, я вынужден буду открыть им дверь, а это хуже.
– Мне все равно, пусть входят, войти – это одно, а подойти сюда – совсем другое.
– Хочешь сказать, если тебя попробуют схватить – выбросишься?
– Возможно, там, на твоей стороне, это означает именно такое.
– Послушай, – сказал Тревелер, делая шаг вперед. – Тебе не кажется, что это просто кошмар какой-то? Они подумают, что ты и вправду сумасшедший и что я на самом деле хотел убить тебя.
Оливейра откинулся немного назад, и Тревелер остановился у второго ряда тазов. И только пнул пару роллерманов, но вперед идти не пытался.
Под тревожные вопли Куки и Талиты Оливейра медленно выпрямился и успокаивающе махнул им рукой. Словно признавая себя побежденным, Тревелер подвинул немного стул и сел. Снова заколотили в дверь, но на этот раз не так громко.
– Не ломай больше голову, – сказал Оливейра. – Зачем искать объяснений, старик? Единственная кардинальная разница между нами в этот момент состоит в том, что я – один. А потому лучше тебе спуститься к своим и продолжим разговор через окно, как добрые друзья. А часов в восемь я думаю перебраться отсюда, Хекрептен ждет меня не дождется, и пончиков нажарила, и мате заварила.
– Ты не один, Орасио. Тебе хочется быть одному из чистого тщеславия, выглядеть этаким буэнос-айресским Мальдорором. Ты говорил – Doppelganger, не так ли? И пожалуйста, на самом деле другой человек следует твоим поступкам, и он такой же, как и ты, хотя находится по ту сторону проклятых ниток.
– Жаль, – сказал Оливейра, – что у тебя такое упрощенное представление о тщеславии. В этом-то все и дело: составить себе представление, чего бы это ни стоило. А ты способен хоть на секунду допустить мысль, что все, может быть, и не так?
– Представь, что допускал. Но ты все равно сидишь на раскрытом окне и раскачиваешься.
– Если бы ты на самом деле допустил, что все не так, если бы ты и вправду способен был добраться до сердцевины проблемы… Никто не просит тебя отрицать того, что ты видишь, однако ты даже пальцем не пошевельнул…
– Если бы так просто, – сказал Тревелер, – если бы только и было что эти дурацкие нитки по всей комнате… – Ты-то пошевельнул пальцем, но погляди, что из этого вышло.
– А что плохого, че? Сидим при открытом окошке и вдыхаем сказочную утреннюю свежесть. А внизу все гуляют по двору, просто замечательно, сами того не подозревая, занимаются зарядкой. И Кука, посмотри-ка на нее, и Дир, этот изнеженный сурок. И твоя жена, а уж она-то – сама леность. Да и ты сам, виданное ли дело: ни свет ни заря, а ты уже на ногах и в полной боевой готовности. И когда я говорю: в полной боевой готовности, ты понимаешь, что я имею в виду?
– А я, старик, думаю, не наоборот ли все?
– О, это слишком просто, такое бывает только в фантастических рассказах из популярных антологий. Если бы ты был способен видеть оборотную сторону вещей, ты бы, может, и захотел отсюда уйти. Если бы ты мог выйти за пределы территории, скажем, так: перейти из первой клеточки во вторую или из второй в третью… Это так трудно, Doppelganger, я всю ночь напролет бросал окурки, а попадал только в восьмую клетку, и никуда больше. Нам бы всем хотелось тысячелетнего царства, некой Аркадии, где, возможно, счастья было бы еще меньше, чем здесь, потому что дело не в счастье, Doppelganger, там по крайней мере не было бы этой подлой игры в подмену, которой мы занимаемся пятьдесят или шестьдесят лет, там можно было бы протянуть друг другу руку, а не повторять этот жест из страха или затем, чтобы узнать, не сжимает ли тот, другой, в ладони нож. Что же касается подмен, то меня ничуть не удивляет, что мы с тобой – одно и то же, одинаковы, только ты по одну, а я – по другую сторону. А поскольку ты говоришь, что я тщеславен, то, сдается мне, я выбрал лучшую сторону, но как знать, Ману. Ясно только одно: на той стороне, где ты, я не могу находиться, там у меня все лопается прямо в руках, с ума можно сойти, если бы с ума сойти было так просто. Ты – в гармонии с территорией и не хочешь понять моих метаний: вот я предпринимаю усилие, со мной что-то происходит, и тогда гены, пять тысяч лет копившиеся для того, чтобы погубить меня, отбрасывают меня назад, и я снова оказываюсь на территории и барахтаюсь там две недели, два года, пятнадцать лет… В один прекрасный день я сую палец в привычку, и просто невероятно, но палец увязает в привычке, проходит насквозь и вылезает с другой стороны, кажется: вот-вот доберусь наконец до последней клеточки, но тут женщина топится, на тебе, или со мной случается приступ, приступ никому не нужного сострадания, ох уж это сострадание… Я говорил тебе о подменах? Какая мерзость, Ману. Почитай у Достоевского про эти самые подмены. И вот пять тысяч лет снова тянут меня назад, и надо опять начинать все сызнова. И потому я сожалею, что ты мой Doppelganger, я все время только и делаю, что мечусь с твоей территории на свою, и после очередной злополучной перебежки, оказавшись на своей, я гляжу на тебя, и ты представляешься мне моей оболочкой, которая осталась там и смотрит на меня с жалостью, и мне кажется, что это пять тысяч лет человеческого существования, сбившиеся в теле ростом в метр семьдесят, смотрят на ничтожного паяца, пожелавшего выпрыгнуть из своей клеточки. Вот так.