Еще более месяца пробирался Бовкун с детьми по новым местам.

Позади остались реки Калка и Миус, меловые горы, каменная гряда с ребристой коричневой грудью, на которой, как волосы, проступали то розово-белый шиповник, то зеленые пряди заячьей капусты.

Обрывистые берега в щурковых сотах сменялись равнинами, похожими на блюда, чащобами, кишащими гадюками. Шумел вековой лес, языком тянулся к потемневшему шелку ковыльной степи. Встречались лебяжьи озера, заводи в кувшинках – Анна и не ведала, что это одолень-трава, – тихие левады, где в зарослях торопливо сказывали свои новости сороки.

В быстро высыхающих после ливня степных озерах – западинах – густым инеем проступала соль, овраги – яруки – журчали ручьями на дне, приветили дубовым леском на крутых боках, непролазным терном.

Беглецы видели издали стада сайгаков с рогами, как у коз, и длинными носами, похожими на хоботы, слышали, как прокладывали себе путь сквозь чащобу зубры, успокаивались от знакомого посвиста темно-серых байбаков.

И вот наконец вышли к Дону.

Он встретил их печальными ивами, что почти касались земли косами, словно прислушиваясь, вспоминая о недавнем разливе. Казалось, стволы приостановили падение, замерли в ожидании.

Широко и вольно раскинулась могучая река, неся упругие волны к Сурожскому морю.

Евсей не мог оторвать глаз от этой шири. Дон был равен в красе Днепру Славутичу, а может быть, и величавее его.

Припекал полдень. Всплескивая, жировали сазаны. Белая цапля на берегу заглатывала лягушку. Баба-птица била крыльями по воде, гнала рыбу вверх, а баклан, подхватив ее, уносил на дерево. Клекотали орлы. В дрожащем от марева воздухе начал серебриться вдали ковыль-тырса, фиолетово отливал стройный шалфей, дразнил ноздри пахучий чабер. В осоке ныряли желтые плиски, пели камышевки. Чуть в стороне от Дона земля утопала в переплетенье лугового мятлика и тонконога.

«Сколь богата ты, Русская земля, – думал Евсей, глядя на эту благодать. – Ничейная, так неужто не прокормишь нас?»

Он сбросил со спины наземь торбу, подошел к Дону, став на колени, зачерпнул горстью воды, припал к ней губами.

– Будь милостив, Дон-батюшка, к детям твоим пришлым…

НОВОСЕЛЫ

Чудны закаты на Дону, словно догорающие костры ввечеру.

Когда на заходе западает солнце и стелет денница ложе, кажется, синица с лету поджигает волны Дона, а само светило, ополоскав свой раненный половцами бок, оставляет на воде кровавые разводы.

Но сколь ни любуйся закатами, ими одними сыт не будешь. И наутро начал Евсей выбирать место для хижки неподалеку от берега.

– Ну, выгонцы, – сказал он, обращаясь к детям, – пора за работу. Глаза страшатся, а руки творят.

Ивашка и отец, сбросив рубахи, стали рыть яму. Пот обильными струями тек по их мускулистым загорелым телам.

Кругом жужжали шмели, трещали кузнечики, кричали свое «кухи-кух» сурки, а они все рыли да рыли, пуская в ход найденные здесь же, на берегу, кусок оленьего рога, продолговатый кремень.

Анна то и дело приносила землеройцам родниковую воду в выдолбленной тыкве, дорогой, развлекая себя, пела тоненькой скороговоркой: «Жил-был журавушка с журавлихой, поставили они стожок сенца – не молвить ли все с конца?»

– Аннусь, – попросил отец из ямы, – возьми топор, наруби камыша.

Девочка проворно схватила топор и пошла к прибрежным камышам. Вдруг оттуда раздался ее пронзительный крик.

Евсей одним прыжком выскочил из ямы, бросился к дочке.

Анна, держа перед собой топор, как никчемную хворостину, отступала, а в двух шагах от нее, над котятами, изогнулся для прыжка желтый, с темными полосами, камышовый кот – хаус, величиной с небольшую рысь.

Евсей выхватил топор из рук дочки, оттолкнул ее. Гибкое тело хауса распрямилось в воздухе. Евсей успел немного отклониться и с лету ударил хауса по голове топором. Кот упал и мертво застыл, только длинный хвост его да усы еще несколько секунд чуть заметно подрагивали…

…Ночью в страхе скулил Серко, а наутро обнаружил Евсей неподалеку от их ямы следы медведя.

Нет, здесь, видно, опасно. А что, если сделать однодеревку-долбленку, перебраться вон на тот островок посередь Дона, похожий на зеленый курган? И половцы туда, пожалуй, не полезут.

…Несколько дней делали Бовкуны долбленку. Повалили толстую липу, обрубили ветви, сняли кору, в колоде выжгли, выдолбили середину, обшили бортами. Ладья получилась на славу. В ней и перебрались на островок, здесь стали копать новую яму для хижки с очагом.

Островок был спокойный, без опасного зверя. По вечерам грустно кричали лягушки-жерлянки, днем кружили темно-коричневые, с белыми разводами бабочки, а на осине жаловался скрипун.

…С середины июля подул восточный горячий суховей, погнал тучи пыли, одел во мглу солнце, деревья, выедал глаза, хрустел летучими песками на зубах.

На опаленной земле лопались под ногами стебли шалфея, горькими погорельцами стояли деревья. Давило унылое свинцовое небо. Солнце не могло пробить пыльную завесу и походило на тусклый блин. Даже кузнечики потеряли голос, даже птицы не вскрикивали.

А потом вдруг разверзлись небеса, пролили наземь ливни. Установилась нежаркая погода, зачешуилась, пряно запахла полынь, зажелтели одуванчики.

Из дикой конопли и древесной коры сплел Бовкун силки. Было здесь птицы великое множество, в силки попадались куропатки, лесные рябчики. Однажды они побаловались вкусным мясом стрепета. Бовкун приручил даже дикую козу Груньку, а Анна – ежа, и он загрыз не одну гадюку. А потом стали запасать Бовкуны на зиму лук, чеснок, терн, орехи, груши-дички для взвара, кизил и ежевику.

Был Евсей знатоком грибов, охотился за ними с ражем, даже разговорчивым становился. Как-то после теплого мелкого дождя повел детей в лес.

– Грибов разных боле, чем жителей в Киеве, а для еды годна сотня, – говорил он Анне. – Иной съешь – и враз на тот свет попадешь. Вот примечайте, – показывал Евсей на незаметный, бурого цвета, коровняк,[69] – стоит себе Трошка на одной ножке, его ищут, а он и не чхнёт. То добрый гриб…

И правда, стоял неприметно коровняк под дубом.

– А вот, – отец сорвал гриб с красным навершием, – лживые опята… Сущий яд… Сам, подлый, в руки просится: «Приметь меня, сорви, спробуй…» Ну не притвора гремучая? Так и человек иной: сверху ласковый, а внутри – погань. Никогда не торопитесь свой суд о человеке сложить.

В поисках грибов они часами бродили по лесу. Смердел в руках, как падаль, вонючий строчок, бледная поганка грозила смертью. Но вот добирались до зеленоватых сыроежек на опушке, до желтых обабок во мху. Тогда начиналось ликование.

Анна набирала в подол добрые грибы и приговаривала:

– В зиму знатно вас покормлю…

Евсей на долбленке переплыл через Дон. В степи лежала глубокая осень. Окоем[70] исчез в утреннем тумане. Под ногами виднелись желтый крестовик, синеголовник, серела полынь. Нехотя катились вперевалку шары катрана.

«Вот и мы так, – глядя на эти шары, думал Бовкун, – перекати-поле… Долго ли в одиначестве удержишься? Зачем прибег сюда? Чтобы скрыться от Путяты, от князя, перебыть время, а потом, гляди, и возвернуться домой, в родной Киев, когда станет то возможно? Смогу ль переждать, пока подрастут дети, начнется у них своя жизнь? Может, в бегах этих да на бродах повстречаются еще такие добрые люди, как Колаш… И вместе будет нам легче жисть обламывать. Или впрямь в Тмутаракань податься?.. Не печалься, Евсей, ты еще повидаешь детей в счастье».

Бовкун медленно пошел к лесу.

Ронял листы дуб, пламенела огненная изгородь кленов, зябли дрожащие осины, пахло жирной землей. Октябрь называли в Киеве жовтнем. Был он багряно-желтым и на Дону.

Подавали голос лебеди-кликуны.

Пройдет неделя, другая, и начнут одолевать дожди-косохлесты с подстёгой, морось, а там и лепень со снегом. «Надо хижку еще одним рядом камыша покрыть», – решил Евсей и, проверив силки, заторопился к детям.

вернуться

69

Боровик.

вернуться

70

Горизонт.