Вдруг она услышала тихий стон и похолодела от ужаса, ноги прилипли к полу.
Стон повторился, он был жалкий, детский, и Манефа пересилила себя, подошла к рогоже, приподняла ее край.
Анна открыла глаза. Лицо ее было белее мела.
– Ты что? – шепотом спросила Манефа.
– Настаська… убила…
– Ах подлая! – вскрикнула Манефа, и куда только страх ее девался. – Погоди, погоди… – Засуетилась она, разорвала нижнюю юбку свою, перевязала. Анне голову. – Часом позже за тобой приду.
– Боязно мне, – всхлипнула Анна. – Прикончит она меня…
– Ну ладно, погляжу, что убивица делает… – сказала Манефа и выскользнула из подвала.
Настаська в своей горнице холила перед круглым бронзовым зеркалом лицо, протирала его душистым маслом.
Манефа возвратилась к Анне.
– Ты стоять можешь?
Анна поднялась, голова кружилась, ноги были будто не ее.
– Обопрись о мое плечо, – предложила Манефа, – я тебя в дальней клети, в подполье спрячу… А завтра к брату и Глебке сбегаю…
В тот же вечер на город упал благодатный ливень. Он шел от моря спасительной стеной, хлестал весело, наотмашь.
Тмутараканцы в облепившей тело мокрой одежде открывали иссохшие рты, набирали влагу в ладони, подставляли посудины.
Потоки бурливо побежали по мостовой, канавам, проложенным вдоль нее, заполняли колодцы, оставляли позади себя лужи. Струи барабанили по крышам, пузырились на площадях.
А наутро вои со стен увидели – половцы ушли.
Так после бури вдруг очищается небо, и трудно представить, что только-только клубились мрачные тучи, раскаты грома сотрясали землю. Снова безмятежна синева неба, ласков залив…
Половцы ушли, оставив лишь прибитые ливнем пепелища да трупы во рву и на подоле.
…Еще ночью прискакал к Узембе, в его шатер на кургане «Орлова могила», гонец от великого кагана. Атрак приказал снять осаду Тмутаракани, немедля поспешить к Дону – сюда, объединив свои силы, шли русские.
Ночью Настаська, не обнаружив в подвале Анны, подумала с тревогой: «Уползла, гадина». Мужу решила сказать, что девка сбежала. Фряг заезжий к ним, мол, заходил… Сморчок востроглазый… Вот с ним и сбежала… Сколь ни корми холопку, а она все на сторону глядит…
Трапезовать Настаська вышла сонная, накричала на Манефу:
– Дрыхнешь! Анна-то, верно, своровала что, теперь и не сыщешь ее. Поди, харч отнеси мужу… Да гляди, если кроху тронешь – головы не снести!
На улице Манефа услышала радостную весть:
– Половцы ушли!
Боярина она не разыскала, он был уже на княжьем дворе, и побежала к землянке Ивашки.
Ивашка очень нравился Манефе: такой добрый, заботливый, никогда грубого слова не скажет. Она даже видела его часто во сне, то ласково гладила его волосы, то кормила пирогами.
Звонили в буйной радости колокола тмутараканских церквей. Пономари сплели их голоса над городом, возвещая спасение. Услышав этот колокольный хор, истово крестились люди в Корчеве и морях, во всех владениях Тмутаракани.
Обнимались незнакомые на улицах, оплакивали погибших женки, на княжьем дворе Вячеслав щедро одарял дружинников золотыми гривнами. В соборе, откуда бояре уже несли свое на время сложенное богатство, поминали тех, кто, храбрствуя, скончался от многих ран, кто бился, не имея страха, и архиепископ Арсений, возвещая о чудном освобождении града, возносил благодарения богу.
Пробежали по вдруг ожившим торгам глашатаи с криком:
– Княжий приказ: всем не воям сдать оружье! Княжий приказ!
МЕСТЬ
Ивашку и Глеба Манефа застала в землянке. Они только что пришли со стены, сложили оружие в углу, чистили рыбу. Чешуя облепила их лбы и щеки.
Увидя расстроенное, взволнованное лицо девушки, Ивашка бросился к ней:
– Что случилось?
Манефа, всхлипывая, все рассказала. На бледном лице Глебки проступили желтые пятна. Ивашка скрипнул зубами, сжал нож:
– Ну погоди, кровопивица!
Они условились, что в полночь Манефа приведет Анну к дальнему лазу в Седеговом саду, возле густых кустарников и вишни.
Когда Манефа ушла, они долго сидели рядом. «Жива ли Аннушка? – с отчаянием думал Глеб. – Неужто кровью истекла, и никогда не услышу боле ее тонкий голос, и светлые косы истлеют, а черви источат тело?»
Ивашка словно окаменел. Ему стало бы легче, если бы смог заплакать. Но все внутри будто выжгло огнем, опустошило, и лишь рваные мысли еще продолжали терзать мозг: «Батуся они так же, батуся… Как дальше жить, для чего жить? Нашла сестренка свою одолень-траву… Батуся они так же…»
Ветер рвал крыши с домов, половцами шарил по темным улицам, когда они вышли из землянки.
Месяц силился и не мог вынырнуть из водоворота туч. Неохотно били в колотушки сторожа, каждый час начинали новую песню, подавая знак – далеко ли до полуночи.
Мрачной громадой высился над городом божий дом – собор.
Ивашка вспомнил, как стояли они в нем в день прихода в Тмутаракань, какими восторженными глазами Анна глядела на лики святых, на позолоту икон, сострадательную богоматерь.
Ивашка до боли в пальцах стиснул рукоять короткого меча у пояса, плотнее прижал к груди горшок с тлеющей паклей.
Они с Глебом миновали несколько улиц, забор Седеговых хором, у оврага протиснулись в лаз, и прежде известный Ивашке, очутились в саду.
Сад шумел под порывами ветра, будто остерегал. Глухо бились оземь сорванные ветром плоды.
Над кустами поднялась голова Манефы.
– Здесь мы, – прошептала девушка.
Анна обессиленно припала к груди брата.
– Плохо тебе? – спросил он.
– Теперь хорошо… – едва слышно ответила сестра.
Глебка взял в свою руку ее – тонкую и слабую.
– Совсем хорошо, – так же тихо сказала Анна.
– Спасибо тебе, сестрена, – повернулся Ивашка к Манефе, – в эту ночь ты в хоромах не спи, – сказал он непонятно.
Уже за лазом Ивашка взял на руки Анну и понес ее.
На завороте улицы хрипло попросил Глеба:
– Отнеси ее… Я скоро…
– Может, вместе отнесем, а потом возвернемся?
– Нет, я сам. – Он с рук на руки передал Глебу сестру, взял у него небольшой кувшин с нефтью и горшок с жаром.
Глеб с ношей своей исчез, а Ивашка вернулся к лазу.
Прижимаясь к тополиным стволам, стал приближаться к хоромам Седеги.
На Серебряной улице, у ворот, ходил страж, позванивая доспехами. Бодря себя, мурлыкал: «Поздно, спать пора». Делал еще несколько шагов – и снова: «Поздно, спать пора».
Ивашка подполз к подклетям, облил нефтью деревянные подпоры, раздув жар, поднес его. Порыв ветра, словно предлагая свою помощь, усилил огонь, и тот весело побежал кровавыми струйками вверх, взлизывая подпоры.
Ивашка вернулся тем же лазом и неторопливо пошел узким проулком к берегу.
Застрекотала спросонья красноногая морская сорока. На берегу он оглянулся. Над Седеговым двором, над всей Серебряной улицей стояло багровое зарево. Звонил пожарный набат.
– В граде этом быть мне тошно, – сказал Ивашка, возвратясь в землянку, где Анна уже прикорнула на лежанке. – Пойдешь с нами на Киев?
Глеб поглядел недоумевая:
– А куда же мне без вас деться?
И верно отец говорил: конь узнается при горе, а друг – при беде. «Может, в Ирпень подамся али в Переяслав. Сбыславу сыщу», – подумал Ивашка, вслух же сказал:
– Пойду к валуну, с морем попрощаюсь.
Светало. Ветер улегся, и залив стал нежно-розовым. Медленно входил в него заморский корабль, резал носом водную гладь. Вода серебристыми струями стекала с весел.
Ивашка миновал знакомый дуб. Кто-то из озорства подпоясал его старым кушаком.
Вдали показалась затопленная пещера, и у него сжалось сердце: «Верно, правду говорят, что люд здесь погиб».
Возле моря он долго сидел у валуна. Море было черным, неприветливым, катило бесконечные валы. Ему безразлично было и то, что лежит в землянке обессиленная Анна, и то, что покидают они Тмутаракань. У него были свои тайны, свои пагубы и заботы.