Рука Ольги невольно потянулась приложить оплечье к груди, полюбоваться, как станет выглядеть.

И вдруг Лаврентий набросился. Рот слюнявый, расквашенный, глаза юродивого…

Она задохнулась от неожиданности, гадливости, ударила его по лицу ожерельем, убежала, плача, к соседям, рассказала им обо всем… И вот эта страшная встреча с Тимофеем…

Да, он вправе, вправе не верить ей, подлой!

Ольга уткнулась лицом в пол и зарыдала.

Только теперь она поняла, как свята и верна Тимофеева любовь, как не ценила она ее… Пусть он безмолвник, а кому она, Ольга, более, чем ему, надобна?

Она вспомнила его жениховский подарок – заставку, что с таким пренебрежением сунула за божницу, и сердце заныло еще сильнее: не умела ценить, ни во что ставила его…

А теперь не поверит… Лучше б убил или хоть ударил – легче б стало.

Как, как убедить его, что соблюла верность? Может, пойти к владыке, броситься в ноги и признаться во всем, чтобы наказал ее, но и вернул Тимофея? Может, пойти к отцу и повиниться, что не дорожила мужем, что в голове дурь сидела, и пусть он, отец, накажет ее? Или на улице пасть к ногам Тимофея, обхватить их и не выпускать, пока не поверит?

Ей на секунду представилось, никогда больше не будет Тимофей, как голубь-бормотун, шептать ей ночью слова откровений, и станет она ему чужой-чужениной, неверной, брошенной женой.

– Не могу без тебя – в петлю кинусь! – крикнула она при мысли об этом бедстве и громко, жалобно заголосила, омывая слезами душу: – Тимоша, за что ты… Тимоша…

На улице Тимофея обступила темень. Где-то недалеко громыхал гром. Продолжал идти липкий снег.

Сердечная боль погнала Тимофея к дубу над Волховом. Гроза приближалась. Эта была та необыкновенная зимняя гроза, о которой потом еще долго с недоумением упоминали летописцы.

Вспышки молний следовали одна за другой, и тогда видно было, как внизу, в проломах льда, бурлили и метались черные волны, тянулись к черному небу.

С непокрытой поседевшей головой стоял Тимофей у дуба, напряженно вглядываясь в пляшущие волны, будто силясь рассмотреть в них что-то.

С раздирающим уши треском ударила молния в дуб, возле которого стоял Тимофей, опалила дерево.

– Почему не в меня, почему не в меня? – как в бреду, вопрошал Тимофей темноту.

Он шагнул к обрыву. Ему почудилось: волны теперь тянутся к нему, зовут его. Снова к измученному сердцу прихлынуло все: коварство Незды… владыка, что толкал ко лжи… пытки… гибель Кулотки… предательство Лаврентия… и Ольга… Не во что верить… нечего ждать…

На мгновение в обезумевшей голове мелькнула больная мысль: «Все кончено, затравили, растоптали, к чему противиться?»

Небо снова прорезала молния. Опаленный дуб продолжал гордо стоять над обрывом, воздевая черные ветви к небу, будто угрожая ему.

Пальцы левой руки Тимофея случайно коснулись костяного стержня для письма, что неразлучно висел у пояса. Казалось, стержень напомнил о себе, и Тимофей нежно погладил его.

«Лживите, не кончился летописец Тимофей, еще не всё вы у меня отняли! – Он до боли сжал зубы. – Когда плавят, зерна железа слипаются в крицу… Где взять сердцу твердость, как стеснить его в крицу?»

Тимофей снова нежно прикоснулся здоровой рукой к костяному стержню: «Нет, верю в правду… в честных, простых людны…»

Он медленно повернулся спиной к Волхову и пошел к избе Авраама.

Навстречу бежала простоволосая женщина, кричала горестно:

– Тимофей, Тимоша!

«Оленька!» – радостно дрогнуло сердце, и, повинуясь только ему, Тимофей бросился к Ольге, прижал ее к себе, целуя мокрые, соленые от слез щеки, забормотал, успокаивая:

– Не надо, Олюня, не надо… верю… Хоть весь свет… верю…

По небу разметалось гневное зарево пожара. Пламя бушевало теперь на вечевой площади, перекинулось к Великому ряду, охватило Нутную улицу, пробиралось по мосту к Софийской стороне. Горящие головни осыпали крыши домов.

Над городом кружила красная метель.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Как-то был я на раскопках древнего Новгорода. Ученые-археологи и сотни их помощников откапывали перекресток Холопьей и Великой улиц.

Перед нами возникали остатки усадеб, построек, древние мостовые. Земля заботливо сберегла следы родной старины: мастерскую кузнеца и детские костяные коньки, стремена и посох с вырезанной на нем мужской головой, сапожные колодки и глиняные тигли с прикипевшей бронзой…

Но ни с чем не сравнимую радость приносили найденные грамоты на бересте: с помощью этих грамот древний Новгород вдруг заговорил с нами десятками голосов.

Грамоты, часто похожие на свернутые кольца из коры, как величайшую драгоценность, доставляли в лабораторию, построенную здесь же, возле раскопок, промывали горячей водой, осторожно распрямляли, высушивали, чтобы затем разобрать, о чем в них поведали нам новгородцы.

Вот в одной усадьбе найдено одиннадцать грамот, написанных каким-то мальчиком Онфимом. Эту находку ученые назвали «Архивом школьника». Онфим жил тогда же, когда и Тимофей, и, видно, на этих полосках бересты учился писать и рисовать.

На одной широкой полоске он процарапал: «Поклон от Онфима», на другой нарисовал человечков – толстого и тощего, на третьей опять проступают буквы.

Кто обучал Онфима? Может быть, Тимофей? Может быть, Онфим и есть тот мальчонка, с которым передавал Тимофей письмо Аврааму?

Все новые и новые древние письма находят ученые – сотни грамот!

А сколько их еще хранит земля! Кто знает…

Не хотелось уходить из лаборатории. Но что это проступает на бересте?

«У попа… два горшка масла, а у Нездыле…» Нездыля? Да не родич ли это посадника Незды?

Я волнуюсь все больше, и волнение усиливается с каждой вновь найденной грамотой: а вдруг… а вдруг разыщут Тимофеево «Слово»?

Страстно, всем сердцем верю: правдивая летопись, написанная неподкупным Тимофеем, лежит где-то в земле и ждет своего открывателя.

Я даже вижу ее наклоненные буквы на коре, процарапанные с огромными усилиями левой рукой.

И когда найдут наконец и прочтут эту летопись, еще ближе и дороже станет нам Тимофей с Холопьей улицы.

Избранное - _2.jpg_3.jpeg
Избранное - _3.jpg_3.jpeg

Ханский ярлык

Град сей славен будет во всех градах русских, и взыдут руки его на плеща врага его.

Из летописи

ВОССТАНИЕ В ТВЕРИ

Избранное - _4.jpg_3.jpeg
Избранное - _5.jpg_2.jpeg

По широкой главной улице Твери в город въезжал с отрядом сильным двоюродный брат хана Узбека – баскак Чолхан Дедентьевич.

Вороной конь его с белым пятном на лбу грыз удила, косил по сторонам.

На Чолхане – белый шелковый халат, островерхая шапка из войлока. Злое лицо его с черной бородой, черными редкими усами, сабельным шрамом на смуглой щеке надменно окаменело.

Тверичи, стоя у ворот своих дворов, хмуро глядят на пришельцев: скуласты недобрые татарские лица, непонятна, ненавистна речь.

О Чолхане, внуке хана Менгу-Темира, слышали – безжалостен: чтобы доказать свою верность Узбеку, убил сына родного. Да и по обличью сразу видно – кроволитец.

Позади Чолхана едут богатые татары в синих, красных халатах, войлочных белых шапках, а дальше растянулся отряд. На кого ни глянь – рыскают свирепые, как у голодных волков глаза.

У дворов бормочут:

– Ишь, пуза наели на хлебах наших…

– Оголодали, нехристи, Русскую землю…

– Щелканья стая…

Востроносенький мальчонка лет восьми – Матвея-кольчужника сын, Петянька, – привлеченный яркими халатами, побежал возле отряда. Татарин с урезанным ухом хлестнул малыша плетью через плечо. Петянька залился кровью, упал в пыль. Мать подбежала к нему. Укрывая телом своим, закричала бесстрашно: