Но Тимофей сегодня скучно играл: так неохотно передвигался, так плохо старался поймать кого-нибудь, что сестры, обидевшись, стянули с его глаз повязку и не стали задерживать, когда он, шепнув Ольге: «Я те что-то поведаю», пошел с ней в соседнюю клеть.

Там Ольга села на лавку, щелкая орешки, выжидательно поглядывала на Тимофея. Уж больно таинственным был его вид.

Чувствуя какую-то неловкость и желая прогнать ее, Ольга шаловливо предложила:

– А ну, реки часто: клюй крупки около ступки, клюй крупки около ступки!

Но Тимофей словно бы и не слышал ее. Он с трудом разжал сразу пересохшие губы, тихо произнес:

– Я те подарок принес…

Ольга вынула орешек изо рта, придвинулась ближе.

– Вот придумал! – сказала она с любопытством и нетерпением.

– Сам сделал! – Он осторожно достал из-за пазухи пергаментный лист и, трепеща, протянул его Ольге.

В соседней клети Ольгины сестры зажужжали веретенами. Машка сидела насупившись. Правду сказать, обидно ей было, что жених появился у самой младшей. Как она, Машка, только ни гадала, ни привораживала к себе женихов! И сученую нитку в воду бросала: свернется – худая участь; и колья в плетне считала: если чет – быть замужем; и башмаки пеплом посыпала, а на ночь гребень под голову клала, волосы смачивала водой, что настоялась на чародейской траве, чтобы дьявол не сунулся вместо суженого сокола.

А женихов почему-то не было! Может, потому, что приданого кот наплакал, да и собой не ахти какая? Хотя бывают и хуже – вон какие уродины выходят. Только бы не дождаться вдовца старого.

И Машка грустно запела:

Уж как быть девке за старым мужем,
У стар мужа собачья душа,
Кошачьи глаза, совины брови.
Погубит стар муж красну девицу.

Отец напряженно прислушался к тихому журчанию голосов Ольги и Тимофея. Сделав губами такое движение, словно прополоскал рот, недовольно прикрикнул на Машку:

– Да замолчи ты! Только и думки что об женихах! – И снова прислушался.

Ольга приняла странный подарок из рук Тимофея, и тень разочарования пробежала по ее красивому лицу. «Вот всегда он такой, не как все… Надумал, что дарить… Лучше бы какие ни на есть сережки принес!» – Она мельком взглянула на яркий лоскуток, снова свернула его и, небрежно сунув за божницу, защелкала орешками.

«Ничего, – успокаивал себя Тимофей, – позже разглядит».

Он пробыл у Мячиных недолго, а когда ушел, унося непонятную тяжесть на сердце, Ольга, надувшись, села к окну.

«Когда любят, разве ж такие подарки делают? – думала она сердито. – Вон Кулотка подойдет к саду Настьки, засвистит в три пальца, аж в ушах звон, – и бежит она к нему стремглав… А он из-за пазухи достанет безделицу… так, ни за что, от щедрости… А сейчас уехал с ушкуйниками в Югру. Теперь иль с соболями жди, иль голову сломит. Неужто Настька ждать его станет? – Ольга сморщила высокий белоснежный лоб, ожесточенно решила: – Будет ждать, дура!»

Ей вдруг стало тоскливо, жаль себя.

«Где судьба моя бродит? – пригорюнившись, думала она. – Нездин Лаврентий вяжется. Уродина, да зато богат… Вышла б за него – девки от зависти лопнули!»

Она снова возвратилась мыслью к Тимофею. К нему относилась и насмешливо тощий да некрасивый какой, – и с невольным уважением, даже чувствовала страх перед его необычностью.

«Чудно! Картинку принес… Ну к чему она? – Покосилась на уголок пергамента, выглядывающий из-за божницы. Но встать не захотела. – И глядит своими глазищами с синими кругами… Сестры смеются, спрашивают: „Тебе с ним не страшно, когда одни остаетесь? Строгий он у тебя“. Да уж не из веселых».

Она вздохнула и пошла к сестрам.

СВАДЬБА

Праздновали новое лето. После молебна в Софийском соборе владыка обтер мокрой губкой икону, омыл руки и погрузил в воду крест. Запели тропарь,[107] и крестный ход двинулся от собора по улице.

В поднебесье мчались взбитые облака. Отрываясь от них, таяли прозрачные белые клубки.

«Завтра будет вёдро», – глядя на маленькие тающие клубки, подумал Тимофей. Он решил возвратиться в собор.

Тимофей любил его не в часы многолюдья, а вот таким, как сейчас: тихим и молчаливым, словно к чему-то прислушивающимся. Каждый раз открывал он здесь для себя что-то новое: то дивную линию арок, то нежный узор деревянной резьбы или каменного ковра. Эти открытия наполняли душу светлой радостью. В такие минуты он чувствовал в себе прежде неведомые ему силы, будто суждено свершить ему что-то большое, важное. Так, верно, в молодом деревце бродят живительные соки, нетерпеливо ожидая весеннего расцвета.

С трудом приоткрыв кованую дверь, Тимофей проскользнул на широкую каменную лестницу, что, извиваясь, вела на хоры. Здесь, поближе к нему, обычно молились именитые.

На стене возле колонны чья-то нетвердая рука нацарапала: «Се Степан псал». Миновав ризницы и не ведая, что неподалеку глубокий тайник, где хранится городская казна, Тимофей остановился у края хоров и стал вглядываться в росписи под куполом. Совсем молодой пророк Даниил, с серьезным, задумчивым лицом, поднял коричневую длань, словно говоря: «Не торопитесь, вдумайтесь». Убеждая, приложил руку к сердцу худоликий Соломон.

Послышались чьи-то шаги, и Тимофей поспешно спустился вниз. Утомленно мерцали свечи. Нежные краски притвора влекли, как откровение. Тимофей подошел ближе к росписи. Печально смотрела на него своими огромными очами Елена Мартирьевской паперти. Над головой ее русский мастер сделал надпись: «Олёна». О чем думала эта Олёна? Чем-то напоминала она Тимофею его мать, раньше срока умершую от непосильной работы. Может быть, печалью в глазах, когда лежала тихая и покорная, прощаясь со светом и угасая?

Тимофей вышел на улицу.

Солнце пронизало вспенившиеся облака, и лик города просветлел, и засеребрились стены собора. Но северная сдержанность природы чувствовалась и в неяркой зелени садов, и в порывах ветра, что временами приносил издалека дыхание Студеного моря. Тимофей глубоко, всей грудью вдохнул воздух. Эх, до чего на свете любо! Любо вдыхать этот ветерок луговых просторов и дальних морей, слушать вкрадчивый плеск волховской волны, подставлять лицо скупому, то и дело прячущемуся солнцу и ждать от каждого дня, от каждой былинки чуда!

И, как это все чаще бывало теперь с ним, Тимофей внутренне снова ощутил приближение какой-то далекой светлой радости. Он не мог бы сказать точно, чего ждет, во что верит, но всем существом своим чуял: грядет тот желанный век, что принесет с собой великие свершения!

Мысли были неясны, клубились, как утренний туман над Волховом, но сердцем знал – вот так же, как сейчас, из-за туч брызнет лучами щедрое солнце, согревая озябший, истосковавшийся по свету мир.

На Легощинской улице Тимофей встретил Авраама. Кузнец обрадовался, стал шутить:

– Аль зазнался, сынок, не заходишь?

– Что вы, дядя Авраам! Недосуг… – И вдруг выпалил: – Ожениться собираюсь! На Ольге Мячиной…

– Да ну?.. – Авраам неодобрительно крякнул. – Неужто Мячин снизошел, не брюзжит боле, как худая муха в осень? Хотя, когда пять дочерей… – Он усмехнулся, в глазах его промелькнула живая, умная хитринка. – Вола в гости зовут не мед пить, а воду возить…

Тимофей насупился.

– Ну, лишнее болтаю, – посерьезнел Авраам. – Счастья тебе…

– Вы, дядя Авраам, посаженым отцом будете? – тихо, просительно произнес Тимофей.

Старый кузнец успокоил его:

– Кому ж боле? Ясно, буду!

Только сейчас заметил Тимофей, что его учитель за последнее время очень осунулся, похудел.

– Не болеете часом, дядя Авраам? – обеспокоенно спросил он.

Кузнец насупился:

– Здоров, да одни чирьи зарабатываю, квас кишки переел.

И впрямь, почти все, что он зарабатывал, приходилось опять отдавать за долги Незде. А тут еще сестра заболела, племянник руку повредил, таская бревна, у всех одежа издырилась.

вернуться

107

Церковная песнь.