Бориска постучал в дверь князевой избы.
– А-а-а, песнотворец! Входи, – приветливо поглядел князь. – Садись, потчуйся. Вишь, мне княгинюшка в путь сколь добра припасла!
Бориска, стесняясь, подсел к столу. Трошка где-то задержался во дворе.
Они выпили по чарке-другой. Заморское сильное вино сразу ударило Бориске в голову, и он быстро охмелел.
– Спой, – попросил его Иван Данилович и, откинувшись на лавке, привалился спиной к стене.
А Бориска и рад – залился соловьем о родной стороне, о Москве-матушке, что милее всего, и вдруг на полуслове умолк, вспомнив рассказ деда Юхима.
– Дозволь, княже, слово молвить? – глухо попросил он, и лицо его стало сумрачным, сквозь загар проступила бледность.
– Сказывай, – разрешил князь и насторожился.
– Может, и не моего ума се дело, а хочу допытаться: пошто так скудно смерды живут? Пошто ниварь голодает?
Юноша смотрел на князя открыто, доверчиво ждал ответа.
– Я не облегчитель! Все от бога, – холодно сказал князь, нахмурившись. И, резко оборвав беседу, приказал: – Ну, поди спать, наговорились!
Досадливо подумал: «Лучше бы не звал!»
Темень – хоть глаз выколи. Казалось, весь мир погрузился в эту кромешную тьму. Слышно, как жуют овес кони. Пахнет теплым навозом и недавно прошедшим дождем. Хмель у Бориски исчез, будто и не было его. Юноша пошел к избе Юхима.
Далеко впереди ветром разогнало тучи, и по небу прокатилась звезда, упала в стороне Москвы.
«Земля-то наша сколь велика! Конца-краю нет… И народ – богатырь. Любой татарина осилит. А содружности мало… И справедливости нет…» – думал Бориска.
Во тьме заскрипела уключина колодца, заплескалась вода. «Надобно левее брать, – сообразил Бориска и, взяв немного в сторону, продолжал размышлять: – Вот читал я „Поучения Владимира Мономаха“. Написано: „Кругом все исполнено чудес и доброт. Солнце и звезды, птицы и рыбы, свет и тьма – не все в един образ, каждый свое лицо имеет, и все дивно, все то дано на угодье человекам“. На угодье! А кругом бедность какая… Пишет: „Не заводи беззакония“. А где он, сей закон?»
И прежде возникали у Бориски эти мысли потаенные, мучили его. Но сейчас, после разговора с дедом Юхимом, все стало еще яснее и оттого беспокойнее.
Бориска подошел к своему коню, достал из торбы натертую чесноком краюху ржаного хлеба – решил отнести ее деду Юхиму.
В сенях не сразу нашел дверь: рука натыкалась то на грабли, то на кади.
Дед не спал, что-то строгал возле горящей лучины. Обрадовался, что Бориска возвратился, позаботился о нем, старике. Словно извиняясь и жалуясь, сказал:
– Сам лечу, а от хворей не сплю. Одолевают. Кости ссохлись, трясовица ломает… Входит-то болезнь в нас возами, а выходит лукошками. – Видно, недовольный своими жалобами, бодро добавил: – Переможусь!
– Сон развеяло, – садясь рядом со стариком, признался Бориска и, скрестив на столе руки, положил на них голову.
– Ну, и посидим полуношниками. Хочешь, расскажу тебе, как город Переяслав возник?
– Расскажи, дедуся.
– Было то давно… – начал неторопливо, полушепотом старик. – Жил в дальних краях отрок Переяслав. Дошло дело до единоборства с Печенегом. Отрок Переяслав оторвал Печенега от земли, до смерти удавил в руках и ударил им оземь…
Бориска сидел, устремив глаза в темный угол избы. Перед ним вставала картина за картиной, ему чудилось, будто все это с ним свершается: он душит татарина, бросает его под ноги, и земля вздыхает радостно.
Так в эту ночь и не сомкнул глаз Бориска. На зорьке он покормил коня, оплеснул водой лицо и вышел за ворота.
Выпала сладкая, медвяная роса; солнце подсушит – выступит ржою. Нежно зарумянился край неба у леса.
Через дорогу вперевалочку брели к реке утицы. От реки веяло утренней свежестью, доносились тонкие звуки посвистели. Горьковатый дым кизяков поднимался из соседнего двора, стелился над землей.
«Родная сторонка, земля светлорусская! Нет краше и лучше тебя, так бы любовался и любовался тобой…»
Бориска глубоко вдыхал чистый, опьяняющий воздух, восторженными глазами глядел кругом: воистину все дивно и свое лицо имеет!
Из соседних ворот вышла смуглолицая девица с коромыслом через плечо. «До чего же хороша купава!»[126] На ногах роса сверкает, лицо румяно. Повела на Бориску черными очами – словно полымем обожгла. Хотел заговорить, да раздумал. К чему? Мало ли красивых на свете, а сердцу одна мила. Встало улыбчивое лицо Фетиньюшки: меж губ зубок острый неумело лег. На ногах сапожки на подборах высоких. Все-то любо в ней…
Ему так захотелось положить свою голову сейчас на колени Фетинье и смотреть, смотреть на нее без конца, смотреть на детские губы, на милую улыбку…
А девица с коромыслом уже скрылась в другом дворе. Запела голосом нежным и тихим, словно бы укоряла, или звала, или ждала: не ответит ли песней?..
Бориска возвратился в избу. Фрол уже встал, перебирал бредни.
– Пойдем рыбу ловить, – предложил он густым, хриплым голосом.
– Пойдем.
Они остановились на берегу. Сквозь синие с золотой гривой тучи, как из колодца, проглянуло солнце, и на реке возникло золотое озерцо. Оно росло, приближалось к берегу, и вот мелкие волны заблестели так, будто близ поверхности проходил огромный косяк золотых рыбешек…
Часом позже, когда проснулись воины отряда Калиты, на берегу, на белой каемке песка, горел костер. Над котелком струился дымок, и Бориска, веселый, с портами, подкатанными до колен, кричал издали чумазому вертлявому Трошке, призывно размахивая руками:
– Айда уху пробовать! Трошка, айда! Навались!
Речной ветерок ласкал его золотистую бородку, перебирал выгоревшие на солнце волосы.
Трошка подбежал, радуясь, что увидел Бориску, что они вместе у реки, что светит утреннее солнце. На отроке была крестом вышитая легкая рубаха, из-под ворота виднелась тонкая шея.
– Рубаха-то у тебя ладная, – мягко улыбаясь, сказал Бориска, зная, что похвала эта приятна Трошке.
Они с таким нетерпеливым ожиданием склонились вместе над котелком, так жадно вдыхали запах свежей разваренной рыбы и лука, что даже угрюмый Фрол пошутил:
– Ну, други, доставайте ложки поболе! – И по его мрачному бородатому лицу непривычно скользнула улыбка.
У КУРГАНА
На двадцать седьмой день водного пути, объезжая камень-одинец, вокруг которого яро бурлила вода, ладьи близко подошли к берегу и попали под обстрел бродячих татар. Несколько стрел впилось в щиты, а одна – в щеку широкоплечего, медлительного Демьяна. Он сейчас мучился, лежа на носу ладьи с перевязанным лицом.
В самый солнцепек решили сделать привал. Когда до берега оставалось локтей[127] пять, Бориска первый выпрыгнул из ладьи, подтянул ее по песку и взбежал на бугор.
Перед ним расстилалась могучая степь: шелковистыми волнами ходил сизый ковыль, подступал к высокому кургану; весело порхали бабочки-пестрокрыльницы; дымчатый рябчик нырнул и скрылся в густой траве; пронзительно, жалобливо прокричала желтоглазая, на высоких ножках авдотка[128] и улетела прочь, а вслед за ней низко над землей замелькала зеленоватой грудью и темными полосами на крыльях сизоворонка.
– Красота-то какая! – восхищенно прошептал Бориска и замер, положив руки на бронзовую пряжку пояса, привычным задорным движением запрокинув русую голову.
Степь была знойной, бескрайней, просилась в песню. Кругом тишина. Только посвистывал суслик, высунувшись из норы, да высоко в небе парил беркут. Он наметил добычу и, сужая круги, камнем стал падать на землю. Выхватив из колчана оперенную стрелу, Бориска в мгновение выпустил ее, и беркут с хриплым клекотом упал на траву, несколько раз пытался взлететь со стрелой в груди, но, обессиленный, мертво застыл у кургана.