Вокша стал сворачивать пергамент, а Свидин, приблизясь к столу, потрогал свой багровый с просинью нос, стиснутый одутловатыми щеками, сказал возмущенно:
– Распоясалась голь. На Бабином Торжке зычливый скоморох показывает медведя – облучил его сподобляться хромому.
Свидин вобрал в плечи свою небольшую голову с волосами, похожими на свалянный бурый войлок, сквозь который розово просвечивало темя, ждал, что скажет боярин.
– По-бабьи речешь, – сердито поглядел на него Вокша, – не один я хром. Ум не хромал бы!
И уже мягче:
– Скажешь тому скомороху ко двору прийти. Может, и ему в потехе место.
Свидин недовольно посопел, перевел разговор на главное:
– Плясовица-то наша Оленка на Девичьей горе с Гришкой Черным милуется. Тоже смиренница!
Вокша испытующе поглядел на постельничего:
– А тебе что с того? Аль заришься на нее, пес плешивый?
Свидин притворно захихикал:
– Хороша юница. Слышал: вышивальщица отменная, а все скачет… Отдал бы на мой двор… в услуженье…
Вокша так расхохотался, что чуть не затушил светильник:
– Отдать голубку гиене?
Свидин обидчиво умолк, поглядел исподлобья: «Может, иное тебя проймет?»
Заметил смиренно, со вздохом:
– Да и захотел бы ты того – ослушается девка. Вольная ж.
По лицу боярина пробежала грозная тень: не бывало такого, чтобы голь ослушивалась его. Свидин припал мокрыми губами к жилистой руке Вокши:
– Сделай милость… Обещал ведь… Мне край вышивальщица надобна…
Вокша брезгливо отнял руку, но, вспомнив обещание на Софийской площади, сказал, как о деле решенном:
– Будет по-твоему… За верную службу. Сам знаешь – слова на ветер не кидаю. Обойдемся и без Оленки.
Свидин поглядел умильно. Подумал: «Гришку б еще втоптать». Невзлюбил за то, что лезет из грязи в ученье, что нет и следа в нем холопьей преданности, что секретничает с Оленкой…
Неожиданно в голове Свидина мелькнула такая затея, что даже сердце сильней забилось от радости.
– А Гришка-то Черный – тать,[12] – вдруг убежденно произнес он.
Вокша недоверчиво нахмурился – что еще? Свидин врал торопливо:
– Сказывали мне, пропало в училищном книгохранилище «Девгениево деяние», что ты переписывал для унотов. И не иначе, Гришка ту книгу выкрал.
«Почему непременно он? – промелькнуло в мыслях у Вокши, но, словно пинком, отшвырнул возникшее было сомнение. – Коли так – забью в колодки. Чуяло сердце – от голи радостей не дождешься».
Сказал Свидину холодно:
– Распознай все, как есть… – и понес прятать в шкаф пергаментные свитки.
Свидин долго в эту ночь не мог заснуть. Все прикидывал, как лучше повести дело. «Оленкиных ближников одарю – рады будут. – Улыбался в темноте злорадно. – Хватит, красава, поплясала! И милого твово скрутим…»
БОЯРСКИЕ ГРОЗЫ
Свидин взялся за дело проворно. На следующий же день был в книгохранилище. Когда выходил оттуда, что-то топорщилось у него на груди. К вечеру навестил Елфима.
Тот недавно повечерял и, сидя на порожке, старательно выковыривал языком застрявшее в зубах мясо. При этом он так вытягивал шею, так запрокидывал голову, что казалось, вот-вот захлопает черными рукавами, закукарекает.
Зашли в избу. После третьей кружки стоялого меда Свидин дал понять, в чем дело: исчезла из книгохранилища любимая книга князя, переписанная Вокшей, князь в гневе, а след ведет в училищную избу.
Елфим полазил языком меж зубов, издал такой звук, словно прочищал горло:
– Кх… Кх… – Поглядел вопросительно на Свидина: «Что бы все это означало?»
– Татя открыть надо, – поглаживая живот, продолжал Свидин, – и мню, не иначе свершил сие Гришка Черный, чеканщика Фрола сын.
Елфим поперхнулся: «Лучший унот?»
Свидин с сожалением поглядел на недогадливого, намекнул, что Вокша даже доволен будет, если подозрения его подтвердятся.
– И тебе, коль докажешь Гришкину вину, три гривны перепадет, – закончил Свидин, пытливо уставился на Елфима.
Тот заерзал на лавке: «Но как?»
Свидин извлек из-за пазухи кусок пергамента, протянул:
– Вот… листок из рукописи, Гришкой украденной.
На следующий день после занятий Петух оставил в избе одного Харьку Чудина, невесть о чем беседовал с ним. А еще через день на уроке вдруг сказал, строго прикрывая веки:
– Уноты! Пропала в книгохранилище книга «Девгениево деяние», переписанная для вас собственной рукой боярина Вокши. Брат-книгохранилец в отчаянии власы рвет, знает – за пропажу эту наказанье грозит безмерное. Не ведает ли кто, кем книга схищена?
Поднялся Харька – решительный, мрачный, сказал, глядя исподлобья на Григория:
– Черный ту книгу схитил, а за него книгохранильцу в ответе быть.
Григорий вскочил:
– Поклёп!
И Клёнка от неожиданности закричал:
– Наговор!
Тогда Чудин повернулся к Клёнке:
– А ты перелистай его букварник.
Клёнка словно к месту прилип, Петух же подскочил к Григорию, схватил его букварник. Оттуда выпал пергаментный лист с надписью: «Девгениево деяние».
…Последнее время все чаще неспокойно было на сердце у Олены. Казалось, над головой собираются мрачные тучи и становится все тяжелее дышать.
Она была одна в светелке, когда вошел Вокша. Побледнела, ожидая чего-то страшного. Сердце забилось до боли.
Вокша поглядел ласково:
– Здравствуй, Оленушка!
– Здравствуй, – тихо ответила она.
Вокша присел на скамью, огладил бороду.
– Вот пришел… – добро улыбнулся он, – лучшего слугу свого хочу осчастливить. Будешь у него при дворе жить вольной помощницей.
Олена похолодела, поняла – Свидин ее домогается, замыслил сделать послушной, запретить плясать, как грозился не однажды.
А Вокша отечески говорил:
– Жаль мне с тобой расставаться, да там будешь в счастье. – И сурово: – Чего же молчишь?
Нашла сил прошептать:
– Отпусти домой.
Боярин приподнял голову, посмотрел вопрошающе:
– С ближниками посоветоваться?
– Нет. Совсем… – пролепетала Олена.
Он гневно сверкнул глазами, встал:
– По-хорошему не хочешь – силой заставлю. Или мыслишь – силы не хватит? О встречах твоих тайных с Гришкой ведаю. А он подлый тать, и о том ты узнаешь вскоре!
Ушел, оставив ее в смятении.
Олена побежала на Девичью гору, словно там ища спасения. Бежала в слезах, казалось, если сейчас, немедля, не добежит, сердце не выдержит, разорвется от обиды, отчаяния, безысходности, от тревоги за Григория, за себя.
Вот и осины любимые. Вспомнила: как-то стояла здесь, туман увлажнял щеки как слезами радости, платье прилипло к телу, а не стыдно было, не холодно.
– Пора, Гриня, домой, – сказала тогда.
Он поглядел укоризненно, произнес, словно жалуясь:
– Все ты торопишься уйти. Кто меньше любит, тот первым вспоминает, что пора…
И неожиданно спросил:
– Как тебя батя в детстве ласково звал?
Она доверчиво положила ему руку на грудь:
– Олёк…
– Можно, и я так?..
…Она мыслью возвратилась к тому, что ждало их сейчас: «Глупая! Верила в справедливость Волка!.. Нет, не сдастся она… будет свободна и будет плясать… Сбережет свое сердце…»
И трава шелестела: «Не сдавайся… Лыбедь не сдалась… Пусть сердце твое станет горой недоступной. Не страшись боярских гроз».
«Нет, не сдамся…»
Григорий слонялся по избе, не находя себе места. За что ни брался – помочь ли отцу, поиграть ли с малым Савкой, – все было немило. Мать, с тревогой поглядывая на него, спросила жалостливо:
– Может, сынок, тюри дать?
Он мотнул отрицательно головой, выбежал из клети на улицу.
«Что придумали, подлые! Хотят расправиться! Но зачем им понадобилось это? Ну, Харька – понятно. А обучитель?»
Стал взбираться без тропки, прямо по отвесному склону Девичьей горы. Не Олек ли то возле их осинок? Она!
Григорий кинулся к ней, прижал к груди, заглянул в измученные, заплаканные глаза:
12
Вор.