Князь разгладил рукой пергамент, благодарно подумал о Феогносте: «Верен слову. Возвращусь – пожертвую на собор и монастырь. – Перед глазами возник худенький Феогност. – Ничего не скажешь – умен, а вот без меры алчен. Надо было ему льняное масло сбыть, так сказал: „В елей мышонок попал – осквернение. Благословляю льняным маслом миропомазание совершать“. Что делает ненасытство! Нет бескорыстия святого Петра. На небо глядит, а по земле шарит. Но опираться и на такого надобно».

За стеной, во дворе, заржал конь. Князь отпустил гонца, приказал на словах тайно передать Кочеве: доволен, что сквернителей обуздал, что совет держит с боярами.

Со двора вошел Бориска. Он точил свой и князя мечи, рубаха его от жары взмокла, по лицу катился пот.

Бориска вложил меч князя в ножны, прислонил его к постели. Иван Данилович посмотрел на Бориску одобрительно: «Трудолюбец!»

– Послушай вести из Москвы, – предложил он юноше не столько для того, чтобы действительно Бориска узнал новости, сколько для того, чтобы перечитать письмо.

Князь начал медленно читать. Чем дальше читал он, тем бледнее становилось лицо Бориски. Юноша судорожно сжимал и разжимал пальцы.

Андрей, которому не раз поверял он свои самые сокровенные мысли, с которым делился краюхой хлеба, Андрей попал в беду.

Перед Бориской, как живое, встало лицо Андрея: черные брови, точеный нос, крутой подбородок. Такое лицо нельзя было представить искаженным страхом или смятением.

А князь тихим голосом читал:

«…На тую доску прыгал, пока грудь не затрещала: „Реки!“ А Степку распинали… А дале сам признался…»

Рыдания подступили к горлу Бориски. Князь поднял голову. Сразу понял: не надо было холопу письмо такое читать. Не для него!

Сузил недобро глаза, спросил жестко:

– А ты бы в ту пору в Москве был, что с зажигами делал?

Бориска, не помня себя, воскликнул:

– С ними б судьбу разделил!

Князь побледнел, ноздри его раздулись. Вскочив, гневно закричал:

– Прочь, холоп! Прочь! – схватил прислоненный к постели меч в ножнах, замахнулся им, как палкой. – С глаз долой!

…Бориска брел по улицам чужого города. В душе было смятение – и то, что слышал от деда Юхима, и это письмо Кочевы, и гнев князя тогда в селении и сейчас – все переплелось в клубок, жгло мыслями: «Пошто несправедливость такая на свете? На что господь смотрит? Пошто и впрямь хозяин не тот, кто за сохой ходит? Богачи в шелках, а бедным нечем тело прикрыть. На одно солнце глядим, а не одно едим!»

Эти сомнения, приходя раньше как недоуменный ропот, теперь все яснее становились протестом. «Кто он, Бориска? Княжий прислужник. От былой вольности только в памяти след остался».

Впервые закралась страшная мысль, будто ожгла: «Кому и зачем служишь?» Крикнул мысленно: «Не тебе – отчине! Нужен ты ей сейчас против татар. А все вы, богатеи, одинаково мазаны».

Он остановился на окраине города, лицом к степи, к Москве. И небо и степь были здесь чужими. На миг представилось: вдруг оставят в этом краю навсегда! Сердце сжалось – тогда лучше смерть. Было тихо. Расплавленным золотом поливало солнце землю. Стрекотали кузнечики, как в тот час, когда убили татары Трошку. Там, вдали, за этой степью, Бориска увидел избу деда Юхима, еще дальше – замученного Андрея, смердов в жалких лохмотьях; услышал голос дела Юхима, что с горечью произнес: «Мы пешеходцы».

«От кого такая, неправда повелась? – мучительно думал Бориска. – Кем такая участь уготована? Как жаль, что не был рядом с другом Андреем, в тот час, в Подсосенках, не помог ему, как умел. Пусть тоже погиб бы – ничто не страшно…»

Сами собой складывались певучие слова о нужде, о горе народном, о том, что, не будь лапотника, не было бы и бархатника, что за крестьянскими мозолями бояре сыто живут…

Слова, как стон, просились на волю.

…Князь, прогнав Бориску, бросил с сердцем меч на постель. «Если отпустить узду, чернь разнесет! Ярлык получу – хан будет помогать непокорных смирять: сам их боится».

Над ухом опять прозвучали подлые слова Бориски: «С ними б судьбу разделил!» Гнев снова вскипел в князе: «Сколь волка ни корми, все в лес глядит! Грамота не впрок горделивцу пошла. Рассуждать, молокосос, вздумал! Всяка власть от бога, и не тебе, тля, судить! Жаль, что плетью не иссек».

Он поостыл, подсел к столу:

«Ладно хоть, что прям, за пазухой камня не держит. За спасенье на базаре, как в Москву возвратимся, награжу, а из Кремля удалю».

Он прищурил недобрые, острые глаза:

«А чтоб не смел перечить и место свое знал, Фетинью за Сеньку-наливальщика отдам. – Тонкие губы князя изогнула язвительная улыбка: – Попрыгаешь тогда, сочинитель!»

В ЗОЛОТОМ ШАТРЕ

Прежде чем разрешить Калите быть на поклоне в Золотом шатре, испытывали покорность князя.

Сначала очищали огнем от нечистых мыслей: разожгли два костра, рядом с ними поставили два копья. От верхушки к верхушке копий протянули веревку. В те ворота проходил московский князь и воины, следом – доверху груженные повозки. Старая, похожая на ведьму монголка, прыскала водой, заклинала скороговоркой:

– Огонь, унеси злые мысли, унеси яд…

Кривляясь, танцевала по кругу. Сородичи подвывали ей.

Танцуя, старуха зацепила рукой за воз, сбила с него наземь шкуру куницы, проворно схватила ее:

– Мое, меж огней легло – мое!

Потом велела князю кланяться деревянным идолам, пить кумыс.

Слегка горбясь, с выражением покорности на лице, пил Калита ненавистное кобылье молоко, низко кланялся идолам, чтобы никто не мог узнать по глазам, о чем думает. «Я поклонюсь… Но время наступит, и вам, поганым, колом в бок все это выйдет!»

Представилось, как вот здесь же, в черной Орде, погиб мужественный князь Михаил Черниговский, не пожелавший склонить голову перед татарами. Да и он ли один погиб?

«Ради жертв великих, памяти светлых мучеников сих пойду на тяжкие испытания, все вынесу, а ярлык получу…»

Смерти московский князь не боялся. И если б знал: поступи он так же гордо, как Михаил, – Москва от того станет сильнее, ни минуты не колеблясь, пошел бы на это…

Наконец великаны-стражники приподняли перед Иваном Даниловичем красный войлочный полог Золотого шатра, впустили князя и снова застыли с кривыми саблями на плечах. Войдя, Калита одним взглядом охватил роскошное внутреннее убранство огромного шатра: потолок в раззолоченном шелке, трон отделан золотом, резьбой по кости, золотые драконы на малиновом бархате ханской одежды, золотые курильницы, распространяющие сладковатый аромат. Покрытые войлоком стены украшены седлами, оленьими рогами, расписаны затейливыми узорами.

«Сколько богатства награблено! – недобро подумал Калита. – Даже трон работы нашего мастера. Сегодня на базаре Бориска на самом красивом бронзовом подсвечнике надпись нашел: „Сделал раб бедный Влас“. Тыщи их, полонянников, здесь».

На высоком троне посреди шатра, под балдахином, усыпанным драгоценными камнями, восседал лицом к югу, словно идол, хан Узбек. За последние несколько лет хан очень изменился. Был он моложе Ивана Даниловича, а расползся безмерно; от былой своеобразной красоты не осталось и следа. Он сидел маленький, толстый, с трудом дышал. На лице, с нездоровыми отеками под глазами, застыла надменность. Только изредка хан едва заметным движением пухлых пальцев отдавал приказания, и тогда придворные послушно склонялись перед ним, гибкие воины в панцирях из потемневшей буйволовой кожи, бесшумно пятясь, выскальзывали из шатра.

По бокам ханского трона, на ступенях, покрытых парчой, сидели знатные вельможи в богатых одеждах и ярких тюбетейках. «И по рылам видно, что не из простых свиней», – насмешливо подумал о них Калита. Он тотчас приметил Киндяка с зелеными, как всегда, закисшими глазами, рыжего Джанибека, тысячника Байдеру, вельможу Тушу-хана с большими оттопыренными ушами, обрюзгшего посла Авдулю, а возле него – ханского составителя грамот, красивого, высокого Учугуя Карабчи.