— Перестаньте мудрствовать, Адам, проку от этого никакого. Пока мы еще не можем полностью оценить обстановку. Конечно, русские нанесли удар крупными силами. Бесспорно, южный участок фронта под угрозой. Но Главное командование сухопутных сил справится с создавшимся положением. Еще несколько дней — и мы протянем руку армии Гота. Мы выкарабкаемся из трясины. Мы снова выйдем на оперативный простор. Сегодня наши дивизии на южном участке котла донесли, что уже слышен гром пушек армии Гота.
Мы стояли у моего нового убежища. Из маленькой дымовой трубы вылетали искры. Видимо, мой помощник еще усердно занимался топкой: когда я уходил в послеобеденные часы, на стенах поблескивал иней.
— Вы уже видели мою «виллу», Эльхлепп?
— Пока у меня не было случая.
— Зайдите на полчаса. В моем чемодане еще сохранился неприкосновенный запас — бутылка коньяку. Добрый глоток — хорошее средство от мучительных размышлений и холода.
Полковник спустился за мной по пяти ступенькам вниз, к входу в бункер. Я отворил дверь. Перед печкой сидел на корточках мой обер-лейтенант и помешивал пылающие угли. По сравнению с температурой снаружи в помещении царила приятная теплота. Стены, видимо, оттаяли.
Пока Эльхлепп разговаривал с моим сотрудником, я вытащил из ящика бутылку мартеля и откупорил ее. Для Эльхлеппа нашелся стакан, а мы двое воспользовались казенными алюминиевыми кружками. Стулья мы придвинули поближе к печке.
— За удачный исход битвы!
Эльхлепп поднял свой стакан. Мы поддержали его тост. Залпом выпили мы напиток, обжигающий горло. Какое это было наслаждение!
— А если исход не будет благоприятным, что тогда, Эльхлепп? Если не удастся локализовать прорыв на участке итальянцев? Разве тогда не придется быстро отвести назад введенную в бой армию, чтобы и она не попала в окружение? Ведь тогда мы обречены на катастрофу.
— Что вы сегодня все время каркаете! К чему это?
Катастрофа означает смерть или плен или, вернее сказать, только смерть. Ведь плен равносилен смерти.
— Если судить по газетам и радиопередачам для солдат, то вы правы. Но, по правде говоря, я никогда не был убежден в том, что русские действительно пристреливают каждого, кто попадает в плен. Когда прошлой осенью мы стояли в Ржеве, было сброшено много листовок, подписанных немецкими военнопленными. Я сам видел несколько экземпляров у нашего начальника разведывательного отдела. Он сказал мне, что подписавшие действительно состояли в подразделениях, названных в листовках, и числились пропавшими без вести.
— Как бы то ни было, Адам, я ни в коем случае в плен не сдамся.
— Значит, по вашему мнению, армия, находящаяся в самом отчаянном положении, не имеющая ни малейших надежд на то, что она вырвется из окружения, должна дать противнику себя уничтожить? Чем отличается ваш тезис от призыва к массовому самоубийству? Я тоже боюсь плена. Но вправе ли мы взять на себя ответственность за то, что только под влиянием страха, быть может необоснованного, сотни тысяч людей принесут себя в жертву? Это же бессмысленно! Я полагаю, что борьба должна продолжаться, пока есть надежда на выход из окружения. Иначе стоит вопрос, если последняя надежда на это потеряна.
— Мой дорогой Адам, могу вас заверить, что я никогда не соглашусь на прекращение борьбы, ибо это равносильно плену. А плен — это смерть.
— Как вы собираетесь избежать плена, Эльхлепп?
— Я попрошу Паулюса разрешить мне пойти на фронт в качестве рядового солдата. Там я продам мою жизнь как можно дороже.
— Это безумие, Эльхлепп, это не что иное, как самоубийство. Подумайте о вашей жене и детях. Нет ничего бесчестного в том, что командир прекращает борьбу, если продолжать ее — значит бессмысленно жертвовать десятками тысяч человеческих жизней. По моему мнению, вы должны были бы снова все это основательно продумать.
Начальник оперативного отдела поднялся с места.
— Тут нечего продумывать, но я надеюсь, что все еще кончится благополучно.
После чего он простился со мной и моим обер-лейтенантом, безмолвно и растерянно слушавшим наш разговор.
Страдания раненых
До сих пор у меня почти не было удобного случая посетить войска на переднем крае. 19 декабря я собрался наверстать упущенное и лично убедиться, как там обстояли дела в действительности.
— Смотрите, не попадите к противнику, — сказал Паулюс, когда я доложил ему о поездке.
— Я нанес на свою карту точную линию фронта по последним сводкам, господин генерал. Я еду в 44-ю и 76-ю пехотные дивизии.
Мы отправились в 7 часов. Водителя я не знал; он и его легковая машина были прикомандированы к нашему штабу из какой-то дивизии. На пути через Гончары к Россошке я был свидетелем потрясающих сцен, изо дня в день разыгравшихся на батальонных пунктах медицинской помощи, эвакуационных пунктах и в полевых лазаретах. У одного из лазаретов я вышел из машины. Еще в сентябре я посетил дивизионный медицинский пункт под Гумраком. Впечатления о нем глубоко врезались в мою память. Однако то, что я увидел теперь в этом временном госпитале, было много страшнее, можно сказать, кошмарно.
Выбившиеся из сил санитары вытаскивали тяжелораненых из машин и доставляли их на носилках к санитарной палатке. Там они оставались лежать на пропитавшихся кровью грязных одеялах до тех пор, пока в операционной освобождалось место. Операционная находилась в одноэтажном доме метров пятнадцать длиной, над входом в который висел флаг Красного Креста. Чтобы попасть туда, мне пришлось протискиваться через толпу ожидавших очереди раненых. Один из них заговорил со мной:
— Помогите нам, господин полковник. Уже три дня мы ничего не ели. У большинства из нас обморожены руки и ноги. Там, впереди, все сборные и перевязочные пункты переполнены. Врачи отослали нас сюда.
С покрытого грязью и щетиной лица на меня смотрели усталые, лихорадочно блестевшие глаза. Руки солдата были обмотаны полосами из шерстяного одеяла. Я сказал ему, что прибыл поговорить с врачами. Затем я протиснулся в здание.
Через открытую дверь мне было видно помещение для раненых. Им уже была оказана помощь, и они ожидали эвакуации. Это было зловещее скопление белых повязок и грязной форменной одежды. Раненые валялись в тесноте на полу и были кое-как прикрыты шинелями или тряпьем. В соседней комнате находилась операционная. Когда я появился в дверях, из окружавшей операционный стол группы отделился человек и направился ко мне. Это был врач. С запавшими щеками, бледный, измученный, он стоял передо мной в покрытом пятнами крови халате, измазанном резиновом фартуке.
— Вместе с тремя другими врачами и 20 санитарами мы уже в течение трех недель работаем день и ночь без перерыва, — сказал он мне. — За это время пришлось дважды переводить наш лазарет. Один раз потому, что авиабомба разрушила половину дома; при этом погибло около тридцати раненых и девять наших людей. Другой раз потому, что русская артиллерия с таким же успехом влепила нам два снаряда. Теперь мы уже не можем двинуться с места, потому что потеряли все наши автомашины. Все места до последнего у нас заняты. Разумеется, мы оказываем помощь всем прибывающим. Мы даем им тарелку горячего супа или чашку чаю, меняем повязки и направляем в город. Там, в еще сохранившихся домах и в подвалах развалин, созданы вспомогательные лазареты, где у этих бедняг по крайней мере будет крыша над головой.
— Что вы делаете с тяжелоранеными, доктор? — спросил я.
— Их мы посылаем на дивизионных грузовиках к аэродрому Питомник. Начальник санитарной службы армии распоряжается их вылетом из котла, господин полковник. То, что мы делаем здесь, едва ли имеет что-либо общее с медициной. Просто беда. Если вы поедете вперед, то, к сожалению, увидите, что там еще хуже, чем у нас.
Так оно и было. На пути движения колонн стояли автомашины, переполненные тяжелоранеными. Они уже не шевелились, они замерзли. В баках кончилось горючее. Пока водитель, как правило, единственный человек, способный ходить, после многочасовых поисков и выпрашивания горючего возвращался со своей канистрой, все было кончено. Лютый мороз гасил жизнь, еле теплившуюся в ослабевших телах. Никто не заботился об этой груде мертвецов. Постепенно ее милосердно окутывал белый снежный саван.