Создавалась «Ку-гa» — приднепровская мафия.

«Ку-га» просуществовала очень недолго и успела взять сравнительно мало жертв лишь вследствие отвращения местных жителей к убийству в спину.

Начальство закрывало глаза на деятельность «Ку-ги» и ее жертвы. А уничтожали с корнем, не подкопаешься. И тот, кто заинтересуется этим вопросом, должен будет лишь просмотреть статистические данные. За два года на территории Могилевщины погибло «от волков» больше людей, чем за предыдущие триста лет. Причем почему-то среди погибших не было крестьян, а все больше шляхта.

* * *

Сабина Марич ни на что не обращала внимания. Она искала Алеся. Все окончилось неожиданно просто, и тон из последней беседы не оставил ей никаких надежд.

Они встретились и долго беседовали, и она сказала ему, что мир становится лучше, когда в нем встречаешь таких людей, как он. И тогда Алесь, словно вдруг прозрев, ответил:

— Не надо этого, Сабина. Для вас я сосед и друг, как Раткевич, как другие хорошие люди. Будет плохо — поможем. Ваш враг — наш враг. Ваш друг — наш друг. Вот и все.

Она благословляла бога, что не успела зайти дальше, что не дошла до последнего унижения.

— Я это и имела в виду, князь.

— Вот и хорошо.

— И мне не хотелось бы никогда стать для вас тем, чем стали Ходанские и Раубичи.

Он понимал, что это удар, возможно, даже легкая угроза. Она не успела зайти далеко, и Алесь радовался, что отсек этим одним ударом все ее попытки. Но он также догадывался, что в мыслях она зашла далеко и теперь ни за что не простит ему этого.

— Да, — сказал он, — это действительно было б неприятно. Особенно для меня.

Она предполагала и раньше, почему его удручает вражда с Раубичами, а теперь узнала обо всем.

Свет потускнел.

Она не могла жить без него. Раньше, в мечтах, — как без любимого. Теперь — как без недосягаемого и единственно необходимого существа. В недалеком будущем — как без врага.

* * *

Михалина через няньку Тэклю сообщила Алесю, что она снова, в третий раз за эти месяцы, выбирая время, когда у отца было хорошее настроение, предприняла попытку поговорить с ним о Загорских.

Она писала, что это теперь было более чем трудно. Округа не знала, почему после нападения Корчака на имение Раубич особенно резко изменил свое отношение к молодому князю. Алесь ничего никому не рассказывал. Раубич тоже молчал. Знали, что Алесь с табуном прискакал ему на помощь, а насчет дальнейшего ходили разные слухи. Одни говорили, что Загорский опоздал и бандиты уже скрылись, подпалив дворовые постройки и не убив пана, потому что не хотели жертв и большой облавы. Другие утверждали, что Загорский чуть не испортил дела, еще издали открыв пальбу, потому что немного боялся, что было естественно. Говорили и о какой-то большой страшной ссоре (выводили ее логическими построениями), в которой будто бы обе стороны осыпали друг друга взаимными оскорблениями. А кто говорил, что Алесь вообще не доехал. Но никто ничего толком не знал.

Она писала, что теперь это было более чем трудно. Сообщила, что попыталась объяснить отцу все. Однако разговора не получилось. Пан Ярош, уже в который раз, остановил ее и заявил, что если она промолвит еще хотя бы слово о Загорских, он, несмотря на свою любовь к ней и нежность, ни с чем не посчитается и отвезет ее в монастырь, к тетке-игуменье, для дополнительного воспитания. Года на четыре.

Алесь, узнав об этом, поскакал к имению Раубичей и весь день рыскал по рощам вокруг него, пока не встретил племянника Тэкли. Мальчик предупредил его, что появляться здесь опасно, так как пан Ярош перехватил записку паненки Михалины и подозревает, что передавала их Тэкля.

И Тэкля просит, чтоб панич не показывался, потому что его могут подстеречь; Михалина же почти как в тюрьме, и Алесь, если его увидят, испортит все и паненке, и Тэкле. А Тэкля обещает: когда гнев пана уляжется, сообщить Алесю.

— Хлопчик, милый, скажи Тэкле: когда ей дадут вольную, я ее к себе возьму. Пусть передаст одно слово — где можно встретиться.

Мальчишка чесал одной босой ногой другую.

— Она, дядька князь, говорила, что паненку кинуть не может, потому что той одной совсем плохо будет. Уезжайте вы, говорила, будьте ласковы.

Загорский понял: ничего не поделаешь. Пока за Михалиной и всеми, кто ей верен, следят, не надо настораживать Яроша и Франса. И он поехал к деду.

…Дед, казалось, знал все и не все из того, что происходило, одобрял. Подумаешь, мол, рыцарь бедный, Тристан-трубадур и менестрель, капуста а ля провансаль. И, словно желая показать Алесю, что существует и иной взгляд на вещи и потому пусть особенно не идеализирует, буквально допекал его несправедливыми, но остроумными рассуждениями о женщинах, их отношении к жизни, искусству, мужчинам и успеху в жизни. Видел, что внук перестает быть мужчиной, и потому сознательно прививал отраву.

«Рыцарь бедный» и сердился, и понимал, что его лечат, и не мог не хохотать — с такой смешной злостью и так похоже на правду это говорилось…

Он не знал, что дед никогда не позволил бы себе говорить так, если б ему не верили. Особенно если речь идет о таком важном деле, как закалка души внука.

И Алесь действительно чувствовал облегчение.

Они прогуливались у озера. Дед, все такой же красивый, шел удивительно молодой походкой, разве что немного медленнее, чем девять лет назад.

— Ты думал над тем, почему они так любят заниматься искусством? Потому, что в глубине души жгуче ощущают свою обделенность в этом смысле. Понимают, что здесь ничего не поделаешь, но хотят убедить мужчин, что это не так.

— Противоречите себе, дедуля. Откуда же у них тогда мысли?

— Очень просто. От первого мужчины, который учил их искусству. Ну, и самую малость, насколько позволял мозг, ею самой развитые. И, конечно, деформированные. Так всю жизнь и толчет. В жизни ей положительная мораль чужда. Знает она лишь отрицательную — стыд. Ну, а в искусстве у нее и отрицательной нет.

Алесь вспомнил Гелену.

— Это неправда, дед… Я говорю о жизни.

— Они, брат, неэстетичный пол. Греки были не самые большие дураки, когда не пускали их в театр. — Улыбнулся. — По крайней мере можно было хоть что-то слышать.

— Даже если так, они благословляют нас на подвиги. Вся поэзия — от любви.

— Скажи: вся гибель поэзии — от любви. Мильтон правильно сказал своей жене: «Любимая моя, тебе и другим — вам хочется ездить в каретах, а я желаю оставаться честным человеком». К сожалению, подавляющее большинство людей отдает предпочтение каретам перед убеждениями. А женщины — особенно. Женщина всегда скажет: «Лучи — это главное в солнце», редко скажет: «Солнце бросает свои лучи» (это только одна Ярославна додумалась, да и то со слов поэта) и никогда не скажет, как Данте: «Умолк солнечный луч…» Э, брат, даже лучшие из них — наивны и близоруки…

И спросил вдруг:

— Ты читал хороших поэтов-женщин?

— Сафо.

— Так я и замечаю, что ей всю жизнь была в тягость ее женственность.

— Но ведь поэтесса.

— Это ее такой Фет в переводах сделал, — без колебания сказал дед.

— Так, может, еще появится.

— За три тысячи лет не появилась, а тут появится. Природа не делает скачков.

Невозможно было с ним спорить, всегда он был прав.

— Ты, дед, совсем как могилевский Чурила-Баранович, — сказал, не сдержавшись, рассерженный Алесь. — Могилевский Диоген. Над всем издевается да насмешки строит.

Дед сделал вид, что слышит об этом впервые:

— Кто такой?

— Я же говорю — губернский Диоген. С чудачествами. В доме умалишенных был.

— Хорошие чудачества, — сказал дед. — За них и взяли?

— Нет, в самом деле. Идет по улице и хохочет.

— Ну-у, чтоб за это всех брать, кто у нас в стране на улицах хохочет…

Алесь только руками развел. А дед уже говорил дальше:

— Ты не принимай всего близко к сердцу… Был такой в двенадцатом столетии умный-умный папа Иннокентий Третий. Написал он трактат «О презрении к свету». Нужно тебе почитать да кое над чем задуматься… Хотя зачем читать? Вот послушай, что он о жизни говорит… У-умный был! «Человек сотворен на несчастье, — не из огня, подобно светилам небесным, не из воды, как растения, а из одного вещества с животными, потому и терпит равную с ними участь. Источник зла — его тело, что поработило дух и стало для него тюрьмой. Добрые страдают не меньше злых («Если не больше», — добавил дед). Жизнь есть борьба. Человек ведет ее с подобными себе, с природой, со своим телом и с дьяволом. Не проходит дня, чтоб к наслаждению не примешивался гнев, зависть, страх или ненависть. Жизнь не что иное, как смерть заживо, потому что мы умираем, пока живем, и лучше умереть заживо, чем жить мертвым». — Подумал-подумал. — Впрочем… дурак он был, этот папа. За что и выбрали.