XXI

Рождество украсил свежий и пушистый снег. Снег был на всем — на заборах, на стрехах, на деревьях, на тулупе ночного сторожа и в ведрах с водой, только принесенных от колодца в хату.

Земля помолодела.

Майка Раубич, проснувшись утром в сочельник, сразу поняла, что на дворе снег, — так светло было в комнате. И она вскочила с кровати, набросив одеяло на подушку, чтоб не ушло тепло, и босиком подбежала к окну.

За окном было белое и черное: снег и ветви деревьев.

Ноги немножко зябли на полу, и девочка прыгнула снова в постель, которая не успела благодаря ее хитрости остыть, и аж засмеялась от счастья, что тепло и что на дворе снег.

А потом задумалась, не зная, приснилось ей то, что она видела вчера вечером, или было на самом деле.

Накануне нянька Тэкля пугала ее, что вот приближается рождество и теперь как раз раздолье для разных нечистиков, которые торопятся перед рождением господа нахватать себе как можно больше озорных и непослушных девочек.

— Лазник[80] вось. Як во-озьмет за бок, ды я-ак потя-янет на полок, ды як начнет щекотать, тут ужо молись як хочешь — не поможет. Потому як не слушалась родителей и няньки Тэкли.

— А какой он, Лазник?

— Страшный, — отрезала Тэкля. — Одежа у него из веников, вместо усов — два лазенных опарыша. А сам весь курится паром. И горячий такой, щекотливый.

— Не верю я тебе, бабуля. Вон говорили на празднике огня,[81] что Паляндра страшная. А то был Тодорка-водовоз. И смешил детей. И совсем он не страшный.

— А вот поглядишь, поглядишь! — пугала старуха.

И тогда Майка решила посмотреть. После ужина она, вместо того чтоб идти в библиотеку, набросила шубку и крадучись пошла мрачным парком к бане. Она не боялась, что ей помешают: отец всегда разрешал ей делать, что она хочет.

Продутый насквозь ветром, звонкий от мороза парк, редкие холодные звезды в ветвях. Скрипнула калитка в частоколе, высоком, страшном в темноте, с лошадиными, неясно белеющими черепами на нем.

Она в самом деле увидела Лазника. В бане горел желтый блеклый огонек, и девочка, прижавшись снаружи к восьмигранникам толстого пузырчатого стекла в свинцовой раме, увидела предбанник, похожий на пещеру, лохматый от сотен веников, а на скамеечке — его.

Он был похож и непохож. Веники были не на нем, а вокруг. Видимо, разделся и сбросил их. Но даже без веников он был страшен, хотя совсем не курился: такой черноволосый, темный и неясный через стекло.

Дрожа от страха, она расплющила нос, прижавшись к стеклу, и круглыми от ужаса глазами следила за ним.

Лазник, видимо, что-то услышал. Он поднял глаза и посмотрел на окошко.

Она скатилась вниз по ступенькам с галерейки и припустилась бежать так, как не бегала никогда в жизни. Чуть не потеряла в кустах шубейку, исцарапала руки в живой изгороди, больно ударилась ногой о камень. А теперь вот лежала и думала, было все это или нет.

Истопник грохнул в коридоре дрова на железный лист возле печки, и она представила, как хорошо эти дрова пахнут — свежестью, ароматом морозного дерева и подтаявшим снежком.

Ярош Раубич, войдя в комнату, тоже принес запах снега и чистоты. Присел на край кровати.

— Что ж ты лежишь, доченька? Сороки снег принесли.

— Я еще капельку-капельку, — сказала она.

Лицо Раубича, если на него не смотрел никто чужой, было совсем не желчно. И в глазах не было той пытливости, которая обычно смущала всех. Была в них даже какая-то вина, нечто вроде вечного осознания какой-то погрешности в том, что он делает.

Майка играла браслетом, вертя его на отцовском запястье.

— Шиповник, у-у, как колется… Курган, у-у, какой высокий… А вот «бу-у» — страшный рогатый бык. Гам — и съест.

— Бык? Это зубр.

— А зубр разве не бык?

— Пусть так. Однако же зубры никого не едят… Однажды шляхтюк в сильный мороз ехал на санях, полных сена, пущей. Зубр подошел, осторожно подцепил сонного шляхтюка на рога и положил его на снег.

— Неправда, папа. А кони?

— А кони думали, что это корова. Кони ведь не боятся коров.

Майка засмеялась.

— А потом зубр пошел за санями и ел сено, пока не съел все. А шляхтюк ругался: «Корова ты гадкая! Бык ты холерный! Чтоб тебя так волки ели, как ты мое сено съел, чтоб тебя…»

Девочка, смеясь, прижалась щекой к железному браслету.

— А зубр?

— Съел и ушел. Они добрые. Они страшные только для врагов, зубры.

— Ласа-зубр. Хороший зубр. У, какой железный!

Раубич погладил ее по головке.

— Достаточно, детка. Не стоит тебе играть с этой штукой. Это игрушка для взрослых.

Приподнял ее вместе с одеялом.

— А я тебе секрет раскрою, хочешь?

— Хочу.

— Алесь прислал за тобой лошадей. Хочешь с мамой съездить к нему на рождество?

— А ты?

— Я не могу, — серьезно, как взрослой, сказал Раубич. — Мне надо ехать почти на другой конец губернии. Понимаешь, мужские дворянские дела. Это тебе не интересно. Так хочешь?

— Хочу, папа, — вздохнула она. — Только тебя жаль.

— Тогда одевайся. Сама. Как взрослая. Одевайся, Михалина.

И развернул вокруг ее кровати и умывальника японскую ширму.

— Папа, — спросила из-за ширмы Майка, — Лазник есть?

— Какой Лазник?… А-а. Нет, детка. Никого такого нет. Ни лазников, ни водяных — никого. Это только ворчливые бабуси пугают девочек. Но ты не верь и никого-никого не бойся. Страшными бывают лишь злые люди.

Майка фыркала в ладошки над умывальником.

— А кого же я тогда вчера видела в нашей бане? В окно. Сидит, черный такой. И веники с себя снял.

— Раубич осекся.

— Ну, один, может, и остался, — наконец сказал он. — Только он старый, он, наверно, скоро уйдет в лес и уснет там навсегда среди берез. А пока ходит себе из бани в баню. Носит детям подарки перед рождеством. И тебе принес. И золотой медальон принес вместо того, что ты… потеряла. Ты ведь теперь почти взрослая, девушка. А значит, можешь носить золото.

— Папа, разве мы так бедны, что носим железо?

— Это не просто ржавое железо. Это железо даже без пылинки другого металла…

Помолчал.

— Нет, детка, мы не бедны. Мы еще держимся за старый-старый обычай, ставший нашим фамильным. Мы, мужчины из Раубичей, носим только железо, потому что золото очень грязный металл. Самый грязный, какой есть на земле.

— А как же мне его носить?

— Девочкам можно. И потом — это старое золото. Его добыли деды… железом. Такое можно.

Майка, уже совсем одетая, выбежала из-за ширмы и бросилась Ярошу на шею. Он подхватил ее, легонькую, теплую, самую дорогую ношу на земле.

«Боже, — думал он, — что ж это я делаю все последние годы?! А она что? Что она будет делать, маленькая?»

Но он знал, что все останется по-прежнему, и ничего ей не сказал, лишь поцеловал темно-голубые глаза.

— Слушай, — сказал он, — слушай меня, лапуся. Будь умницей, не обижай Алеся, не «вображай» перед ним, как вы, дети, говорите.

Он, конечно, понимал это неблизкое обещание взрослости в любимой дочери. Но говорить об этом было нельзя. Рано.

— Я менее всех других хотела б его обижать, — вздохнув, сказала она. — Да что поделаешь, если он такой медвежонок?! То ловкий и веселый, а то увалень увальнем.

— Ты все же постарайся, — сказал Раубич.

— Я постараюсь, — пообещала она.

…Выехали в зимнем возке впятером: мать, Франс, Майка, младшая сестра Наталья и Стась, самый маленький из всех.

В окошечки возка были видны ложбины, заснеженные леса, птицы, что прилетают из далекой Лапландии и зимуют у нас, косогоры над белым Днепром и лиловые кустарники на гривах.

Кучер пел что-то грустное и раздольное, покачивая в такт пению головой.

Звонко визжали под полозьями морозные колеи.

Ветер принес далекое волчье вытье и редкий орудийный гул льда, ломающегося на Днепре от мороза.