III

Последней зимней дорогой Таркайлы завезли на арендованную землю лес, кирпич и дикий камень. Начали строить хранилища, а напротив, на бывших клиньях Браниборского, — винокурню, бараки и домики для винокура и механика.

Алесь теперь часто ездил туда: вначале на санях, а потом, когда испортилась дорога, верхом. Почти каждый день приезжала туда и Сабина.

Загорский наблюдал за выполнением всех правил, предусмотренных в контракте, пикировался с остроумным чехом механиком, а она с седла слушала их. Алесь не знал, как обостряется находчивость, когда двое мужчин острословят не на живот, а на смерть в присутствии девушки. Он лишь начинал становиться мужчиной, и это был канун его первой весны.

Поэтому он не знал, почему холодные глаза Сабины теплеют, когда она смотрит на него, и в такие минуты чувствовал себя неловко.

С Майкой все было покончено, и он вдалбливал себе, что не желает прежнего, что оно не нужно ему, что он больше не любит. Обманывал себя и заставлял все забыть.

И все равно в такие мгновения он, даже провожая Сабину к дому Таркайлов, вдруг умолкал и смотрел невидящим широким взглядом на безграничные ноздреватые снега — и сквозь них.

Ей хотелось спросить: «Где ты?» — но она только внутренне сжималась, с болью понимая, что он рядом и не рядом и рядом никогда не будет. И тогда, думая, что разлука поможет лучше всего, она отпросилась у родственников, пока не окончат в новом поселке дом для нее, уехать отсюда. В Петербург. Те вынуждены были разрешить. И Сабина на какое-то время исчезла с глаз Алеся. Неожиданно, как и появилась.

За день до отъезда Сабины в Загорщину явился Мстислав Маевский, крайне расстроенный: до него дошли слухи о прогулках Алеся.

Пострижные братья сидели на длинной тахте. Мстислав с плохо скрываемой гримасой отвращения курил сигару. Голос, обычно такой приятный, прозвучал грубо, когда он наконец бросил первое слово:

— Утешился?

— А почему бы и нет, — холодно ответил Алесь.

— Поздравляю. Память кошачья… Если ты и с друзьями так…

— С друзьями не так.

Сердце Алеся разрывалось от жалости, но сделать ничего было нельзя.

— Связался с Таркайлами, — продолжал Мстислав. — А ты знаешь, что о них говорят? Ты знаешь, кто они? Эти старосветские святые да божьи старозаветные шляхтюки — они горло за свои деньги перегрызть готовы. У них вместо сердца калита, вместо мозга калита. Они из тех страшненьких, что добрые-добрые к человеку, прямо хоть ты их к ране прикладывай… до того времени, пока дело не коснется их интересов. И тут они убьют вчерашнего друга.

— Если «связался» значит — «один раз побывал в доме», то я действительно связался.

— Угу, — буркнул Мстислав. — И каждый раз вас верхом на лошади видят. Вдвоем. От бывших клиньев Браниборского до поворота к Таркайлам. Черт полмира обегал, пока вас не нашел да друг к другу не толкнул.

Алесь улыбнулся.

— Надо же и черта уважать, если уж ему столько бегать довелось.

— Что ж, — сказал Мстислав, — как хочешь. Однако знай, что и эти слухи дошли до Раубичей.

— Ну и что? Разве там еще кто-нибудь интересуется мной?

— Я думаю, до этого вас еще можно было помирить. Раубич тоже остыл немного. Понял, видимо, что все это не больше, как грязные сплетни.

— Почему это он вдруг таким умным стал?

— С ним Бискупович беседовал. Серьезно. После твоей речи. А тут ты с Сабиной. Вел себя просто как мальчишка. Слухи дошли до Михалины. Все, видимо, из того самого источника знают…

— Что?

— Что будто ты отдал пустошь так дешево потому, что надеешься в скором времени породниться с Таркайлами… И будто с паном Юрием давно договорено и его согласие есть, потому что он слова не сказал насчет арендной платы, предложенной тебе.

— Как?

— «На вечные времена, — сказал Мстислав. — С условием строительства хранилищ…» Теперь даже те, кто верил, что ты и Гелена невиновны, молчат.

У Загорского перехватило дыхание. Удар был рассчитан и страшен. Он вскочил с места.

— Я же ничего… Она завтра…

И осекся. Все равно ничего нельзя было объяснить людям, которые не верили ему, а верили грязному поклепу.

— Пускай, — теперь гнев душил и его. — Черт с ней, если так. Медальон вернуть?

— Нет.

— И то хорошо… Сплетням обо мне поверила. Не хочу я таких! Не хочу!.. Не было у меня ничего с Сабиной… Но если уж они так, я на самой бедной девушке во всем Приднепровье женюсь…

Мстислав сидел серьезный: поверил Алесю.

— Ты погоди, — глухим голосом сказал он, — ты вначале дождись Майкиной свадьбы.

Алесь скрипнул зубами и сел.

— С кем?

— С Ильей Ходанским.

— Как с Ходанским?

— Так. — Мстислав говорил, словно его кто-то душил. — Когда дошли до нее слухи об этой пустоши, она словно деревянная ходила с неделю… Позавчера этот… явился… Признался в любви.

— И что?

— Дала согласие. Через месяц помолвка.

Кровь прилила к лицу Алеся. Он почувствовал, что какой-то жаркий туман разлился по всему телу. На миг показалось, что он сходит с ума.

— Ну, — сказал он, — ну… ну… этого я и ожидал. Несправедливости. Самой мерзкой… У них это всегда так…

— Не смей ее!

— А то что?

— Что… хочешь… Кого хочешь… Завтра же… Но ее… не смей! Убью!

Мстислав вдруг осекся. Увидел лицо Алеся. Он еще никогда не видел, как люди плачут без слез.

— Мстислав, братка! Ты так любишь ее?!

С минуту висело молчание. Потом Алесь положил руки на плечи Мстислава.

— Прости. Ты иди к ней. Иди. Разрушь там все. Отбей от Ходанского. Иди.

— Никогда, — сказал Мстислав.

* * *

Назавтра Мстислав попытался рассказать Михалине Раубич о том, что на самом деле творилось с Алесем, о рассчитанном оскорблении, которое наносил ему неизвестный враг, о том, что лучше бы помириться, разорвать ненужную помолвку, но встретил обиду, спрятанную за внешним безразличием. Помолвку разрывать было вроде бы «поздно». Разговор окончился ничем.

* * *

Утешал дед. Когда внук возвращался вечером в Вежу (в Загорщине больше не мог), утомленный, посиневший от дневной скачки по полям и лесам, голодный, иногда мокрый выше колен, пан Данила подсаживался к нему в библиотеке и, глядя в огонь, говорил:

— Я знаю, тебе сейчас кажется, что все прошло, все кончено.

Алесь никогда не позволил бы такого разговора родителям. А деда не надо было стыдиться, от него ничего не надо было скрывать. Дед знал: здесь ничем не поможешь, и каждый должен сам пройти это, стать мужчиной, сам найти выход. Он только выжидал, чтоб как раз в этот единственно нужный момент — не раньше и не позже — дать совет. Кризис — он понимал это — еще не наступил.

— А между тем ничего и не кончено.

— Они скоро обручатся.

— Скоро? — Уставшие глаза деда смотрели в глаза внука. — Помолвка — это не свадьба. И даже свадьба еще не конец. Понимаешь, на земле существует единственная непоправимость, невозвратимость. Это смерть. Пока она не пришла, все может измениться твоей волей или капризом судьбы.

— Но зачем же тогда так страдать?

В глубоких глазах рождались хитрые искорки.

— А ты что, легкости хотел? Она ведь ненавистна настоящей любви, эта легкость.

Улыбка, словно бы не в силах сдержаться, появлялась на губах.

— Овидий не дурак был, когда давал совет.

— Какой?

— Заходи через окно, даже если ничто не мешает заходить через дверь. Quod datum ex, — скандировал он, — facili longum male nutrit amorem: та любовь, которую легко дарят, не продолжается долго.

И, стройный, гордый и сильный, пан Данила наклонялся к огню.

— Вот огонь. Иногда он бывает далеко. Но все равно, идя по сугробам, радуйся, что видишь его. Пусть пока что далеко. Со временем придешь… И я тебе говорю: чем больше замерзнешь, тем больше будет счастье протянуть к нему руки.

— А если совсем замерзнешь?

— Глупости! Иди! Мужественные не гибнут…