XXX

Уже ранним утром следующего дня, поднимаясь по лестнице на второй этаж, Алесь почувствовал что-то неладное.

Может, оно было в том, что верзила Цыприан Дэмбовецкий, одноклассник Алеся, вопреки обычаю, оторвался от еды и, когда Алесь проходил мимо, окинул его мутным, словно неживым, взглядом. Это было удивительно, потому что Алесь, сколько был в гимназии, всегда помнил Цыприана с бутербродом в руке.

А может, неладное было в том, что второй одноклассник Альберт фон дер Флит едва ответил на поклон.

Все это была чепуха. И Цыприану не вечно чавкать, и фон дер Флит, человек холодный и углубленный в свои мысли, всегда смотрит как будто сквозь собеседника. И, однако, что-то висело в воздухе.

Первым был урок литературы. Преподаватель изящной словесности, перед тем как окончить гимназический курс, делал обзор современной литературы, той, что не входила в программу. И это было хорошо. Потому что он говорил, между прочим, и о любимом Тютчеве. Пушкин — это, конечно, Эллада поэзии. Словно вся гармония будущих столетий воплотилась в одном. И он любил его. Однако надо иметь что-то заветное, что любишь ты один. И Алесь любил Тютчева.

И эти, такие разные, имена современников, и такое разнообразное звучание их строк, в которых слышался то мед, то яростная пена прибоя, то яд, заставили Алеся забыть о том, подсознательном, что предупреждало.

Он хранил в себе имя Тютчева давно. В старых дедовых журналах отыскал когда-то и отметил в памяти эти необычайные строки.

И «Весеннюю грозу» в «Галатее», и «Цицерона» с «Последним катаклизмом» в альманахе «Денница»… Иногда он узнавал облик поэта и в стихах, опубликованных под инициалами, и это было так, как будто он узнавал близкого друга под маской.

Удивительно было и то, что Алесь еще не родился, а поэт уже ответил на те вопросы, которые начинают мучить его, Загорского, только теперь.

Оратор римский говорил

Средь бурь гражданских и тревоги:

«Я поздно встал — и на дороге

Застигнут ночью Рима был!»

Здесь все было правдой. Действительно, в стране царила ночь. Действительно, все они родились слишком поздно. И все же…

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые -

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

И это было чудесно. Как чудесны были строки «Mal'aria», что списал откуда-то Мстислав. И строки «Последней любви». Учитель читал их немного нараспев, как никогда не читал Державина. И обложка журнала, из которого он читал, была старательно обернута бумагой. Потому что это был «Современник», которого боялись, как чумы, и не подпускали к стенам гимназии.

Алесю было смешно. Неужели учитель думает, что они — дети и читают только то, что предусмотрено программой. Этот номер журнала члены «Братства шиповника и чертополоха» зачитали до дыр два года назад.

О, как на склоне наших лет

Нежней мы любим и суеверней…

Сияй, сияй, прощальный свет

Любви последней, зари вечерней!

Это было неизведанное, ни с чем не сравнимое на земле счастье.

Полнеба обхватила тень,

Лишь там, на западе, бродит сиянье, -

Помедли, помедли, вечерний день,

Продлись, продлись, очарованье.

В этом грустном, суровом и нежном настроении, которое всегда овладевало им после хороших стихов, он просидел второй урок географии. Мстислав со стороны смотрел на него. И в глазах была искра насмешки и иронии.

«Повело», — подумал Мстислав.

А Алесь не замечал. Как не замечал и того, что Цыприан Дэмбовецкий, украдкой жуя что-то, несколько раз оглянулся на него.

…Началась большая рекреация. Гимназисты, пользуясь тридцатью минутами перерыва, сыпанули на солнечный двор, где на припеке у стены было уже совсем тепло, булыжная мостовая нагрелась, а последний черный снег лежал только в вечной тени противоположной аркады двора.

Алесь вышел медленно, последним, и сразу увидел, что на повороте к лестнице стоит группа «аристократов из лакейской», как однажды окрестил их Сашка Волгин.

«Аристократы из лакейской» держались всегда группкой и криво смотрели на Алеся и Мстислава из-за того, что они сторонятся их и водят дружбу с Гримой и Ясюкевичем.

Они стояли группкой и теперь. Прилизанный и корректный Игнаций Лизогуб. Рядом с ним Альберт фон дер Флит с холодными глазами, которые, несмотря на светлый цвет, были тусклые, как сумерки. А за ними стоял Дэмбовецкий.

Еще один член их кружка, Ольгерд Корвид, стоял у стенки и смотрел в сторону. Красивое, жесткое лицо Ольгерда было безразличным.

И, увидев его, Алесь понял, что дело дрянь. Ольгерд Корвид был знаменит тем, что мог одним ударом под дых привести человека в бессознательное состояние и вывести из драки на длительное время.

Как на грех, никого не было рядом. Ни друзей, ни просто дружелюбно относящихся хлопцев, которые могли бы предупредить друзей. У Алеся родилось вдруг гадкое и холодное чувство беспомощности и омерзения. Его никогда не били вот так. Случались, конечно, драки где-то в уборной или на льду Вилии, но это были честные драки — один на один или стенка на стенку.

То, что драки не миновать, он понял сразу. Иначе на какого дьявола им был нужен Корвид?

— Постойте, князь, — сказал Лизогуб.

Алесь остановился.

Лизогуб мягко, почти дружески, так, что смешно было вырываться, взял Алеся под руку и отвел от ступенек.

— Мне хотелось бы получить от вас некоторые объяснения насчет ваших вчерашних слов.

— Я никому не хочу их давать, — сказал Алесь. — Что сказано, то сказано.

— Извините, не объяснения, а продолжение спора и, возможно, некоторое недоумение и озадаченность, что касается вашего поведения.

Лизогуб успел довести его до окна в тупике коридора, и только здесь Алесь освободил локоть.

— Ваше недоумение меня мало касается, озадаченность тоже. Вчера я сказал то, что хотел.

Алесь решил уйти, а сели задержат, пробиться, отбросив кого-то с дороги.

Но тут открылась дверь уборной, и из нее появились, словно черти из табакерки, еще трое. Первыми шли Язэп и Гальяш Телковские. Братья. Не близнецы. Просто оба имели привычку по два года сидеть в каждом классе. Гальяш однажды совершил подвиг — не остался. И таким образом догнал брата.

Они стояли рядом. Здоровенные, с разжиревшими мордами. Полуидиоты.

За ними выскользнул Воронов, маленький, бесцветный, как белая мышь, сын крупного акцизного чиновника.

Увидев этих троих, Алесь понял: прорваться не удастся. И сразу от злости на то, что его так ловко обманули, и от недоумения — страх куда-то исчез, а в сердце родился гнев. Они не имели права нападать на одного. Ну что ж, тогда надо драться. Прошло, по-видимому, минут десять большой перемены. Надо еще хотя бы столько же занять разговором обо всем том, что стоит между ними, а потом еще десять минут продержаться. Одному против семерых. Не упасть, не дать им делать с собой все, что они захотят.

— Пожалуйста, — сказал он, став спиной к теплой голландке и ощущая затылком медную задвижку. — Что вы хотите мне сказать, граф Лизогуб?

— Я хочу спросить: по какому такому праву вы вчера позорили Польшу, князь Загорский? Вы же знаете, это очень благородно — ругать то, что в данный момент ругает правительство.

Наглая ложь возмутила Алеся, но он сдержался.

— Я не позорил Польшу, — возможно, слишком высокомерно, чтоб не подумали, что испугался, сказал он. — Вам стоило бы придерживаться истины.

Алесь только теперь вспомнил, что с собрания у Киркора Лизогуб и Ходзька вышли вместе. Конечно, не может быть и речи, чтоб взрослый человек натравил их друг на друга. Видимо, просто высказал раздражение, возмутился «мужицким сепаратизмом изменника». Этого было достаточно. Нашел себе добровольного цепного пса. А может, и не в «мужицком сепаратизме» корень всего, а в его неосторожных словах о крепостничестве. Наверно, так.

— Я не собираюсь вилять перед вами хвостом, — сказал Алесь. — Однако я далек от мысли огулом порочить или огулом хвалить какой-то народ. Я, если вы хотите объяснений, скажу, что я люблю и уважаю Польшу, сочувствую ее несчастьям и глубоко уважаю поляков…