— Эвелиночка! — воскликнул папенька, объятья раскрывая. — Как я рад…
— Чему? — холодно поинтересовалась Эвелина, разглядывая человека, с которыми была связана узами крови, но вот беда, их-то она и не ощущала.
И что только матушка нашла в нем?
Невысокий, несуразный какой-то, перекрученный. Одно плечо выше другого, и кажется, что он вот-вот опрокинется набок. Лицо красное, опухшее. Плешь пролегла через голову этакою дорогой, по обе стороны которой торчали пучки редких волос.
Топорщились усы.
Куцая бороденка терялась в складках подбородков.
Или это он только сейчас таким стал, а раньше был красивей?
— Встрече! Я только и слышу, какая умничка у меня дочь…
Бабушка не сохранила фотографий, ни его, ни матушки с ним, даже те, где они вдвоем были, не стала резать, сожгла, сказав, что далеко не все стоит памяти.
Права ли была?
— Выросла ты совсем. Похорошела, — он притворно смахнул слезу. — Папеньку обнять не хочешь?
— Нет.
Он замолчал, явно не зная, что сказать дальше. Эвелина тоже молчала. Перерыв объявили на час, у Макарского вдруг какие-то срочные дела появились, и она за этот час рассчитывала до кулинарии прогуляться. А приходится стоять, тратить время на ненужный разговор с ненужным человеком.
Хотя…
Эвелина развернулась.
— До свидания.
— Стоять! — рявкнул папенька, сбрасывая маску, и преобразился. Нет, он по-прежнему был неряшлив и некрасив, вот только стало вдруг понятно, что талант Эвелине достался вовсе даже не от матушки, что он, этот человек, играл.
В старого пьянчужку.
Как когда-то играл в заботливого мужа.
А вот равнодушный отец — это уже не игра, но правда жизни.
— Разговор к тебе есть.
— Тогда говори, — она тоже умела играть, к примеру, в равнодушное спокойствие. В безразличие, с которым разглядывала его, пытаясь понять, к чему нужна была эта маска.
— Упертая, — с непонятным одобрением произнес отец. — Что бабка твоя, что мать такими же были. Ты на нее похожа.
— У меня времени немного.
— О чем с тобой Крамов беседовал?
— Это кто?
— Столько любовников имеешь, что уже и запомнить не в состоянии? — оскалился папенька. А вот вонь от него вовсе не притворная исходит. И зубы его по-настоящему желты, некрасивы. Одного не хватает, отчего и улыбка эта вот глядится откровенно страшной. — Матвейка…
— Матвей Илларионович?
— Надо же, Илларионович… — папенька хохотнул. — Экий он стал…Матвей… может, ты его еще и по батюшке величаешь?
— Не твое дело.
Этот разговор, как и эта встреча нравились Эвелине все меньше.
— Пела для него?
— Опять же, не твое дело.
— Мое, детонька. Еще как мое… твой Матвейка, если хочешь знать, многим серьезным людям дорогу перешел. Уж больно он… чистоплюй. Таких не любят.
Странно, но слышать подобное из уст отца было приятно. Чистоплюй, стало быть?
— Недолго ему осталось. Еще побегает месяцок-другой, а там и пойдет… от тебя зависит, по какой статье. Может, за аморалку снимут. А может, за контрреволюционную деятельность.
И оскал стал шире.
Все-таки совершенно не понятно, что в нем матушка нашла. Она-то не могла не видеть, не ощущать этой его подловатой натуры. И все равно влюбилась.
— А может, сперва одно, потом и другое.
— Тебе и радостно?
— Горевать точно не стану, — он поднялся и как-то неловко, бочком, приблизился к Эвелине, заглянул в лицо. И она застыла, не способная справиться с собственным страхом, будто все воспоминания детства ожили разом, чтобы завладеть ею.
Стало тяжело дышать.
И…
— Человек должен знать свое место, — он дыхнул в лицо гнилью, не от больных зубов, но от всей его натуры. — И нечеловек тоже. Не для того мы кровь лили, скидывая иго иных рас, чтобы теперь под ними шею гнуть…
Он разглядывал ее с немалым интересом, в котором Эвелине виделись совершенно не отеческие чувства. Так на нее смотрели те, другие мужчины, думающие, будто их положение, их состояние заставит Эвелину ответить на этот интерес.
Стало противно.
И страх ушел.
Разве можно бояться того, кого презираешь?
— От тебя, моя хорошая, и только от тебя зависит, останешься ты здесь или следом пойдешь… — он ущипнул Эвелину. — Ишь, задницу отрастила…
— Руки убери.
Отец засмеялся.
— Потом поговорим, — пообещал он, отступая. — Иди уже куда собралась. И подумай, хорошенько подумай… Матвейка пришлый, сегодня здесь, а завтра там… если еще где не дальше. Ты же тут останешься, тебе тут жить. А жить, девонька, можно по-разному.
— Знаю, — Эвелина все-таки была неплохой актрисой, и улыбка получилась одновременно наивной и искренней. — Можно человеком, а можно сволочью. Бабушка говорила.
Она выскользнула за дверь, хотя знала точно — не станет он гнаться. Но и не забудет обиды, пусть вымышленной, преумноженной, и в другой раз…
Проклятье.
Что ей делать?
— Эвелиночка! — уехавший было Макарский вынырнул навстречу. — Как хорошо, что ты еще не ушла… есть у меня одна идейка. Почему бы нам не замахнуться на Шекспира? Вот только не уверен, «Макбет» брать или Ромео с Джульеттой? Макбет из тебя бы получилась пречудеснейшая, но публика любит романтик. А на Джульетту, уж извини радость моя, ты немного старовата…
— Решать вам, — Эвелина подарила еще одну улыбку, желая оказаться где-нибудь подальше. — Извините, меня ждут.
— Возвращайся! — Макарский смотрел вслед и морщился. — Нам будет, о чем поговорить… открылись некоторые новые обстоятельства…
Чтоб им всем провалиться с этими их обстоятельствами!
Тетушка размешивала кофий изящною ложечкой. Супруг ее, кофий подавший, благоразумно ретировался, то ли почувствовал, что в родственной беседе он будет лишним, то ли просто по старой уже привычке. Кофий был хорош.
Ложечка и вовсе чудесна.
Ниночка ее облизала даже. Дважды.
— Дорогая, что за манеры! — притворно ужаснулась тетушка. А потом добавила вовсе непритворно. — Я тобою довольна. Мне сказали, что ты за ум взялась.
Спрашивать, кто именно сказал, смысла не было. И Ниночка лишь потупилась, примеряя новую для себя роль скромницы.
Василий Васильевич весьма скромниц жаловал, так и вился, пусть уже в аптеке, и даже соизволил прислать два батона сырокопченой колбасы и сардельки, что было мило. И прежняя Ниночка нашлась бы, как отблагодарить. Но нынешняя долго смущалась, лепетала слова, а намеков определенного толку будто и не замечала.
Знала бы раньше, до чего скромницы в цене…
— И учишься неплохо…
— Я только начала, — сказала Ниночка, кинув в чашку еще пару кусков рафинаду. Это тетушка кофий любит темный и густой. А Ниночка вот и от молока не отказалась бы, но вставать лень, да и не факт, что молоко имеется.
— Но старание видно. Как и то, что ты всерьез восприняла мои советы, — тетушка свою ложечку пристроила на краю блюдца.
Фарфорового.
Правда, при том всем скучного до невозможности. Вот когда у Ниночки свой дом появится, а он непременно появится, в нем не будет никаких вот белых блюдец, тоску навевающих. Она себе купит другие, красивые, с цветами. Большими.
И золото двойной каемкой.
Она в ЦУМе такой видела.
Может, намекнуть Василию Васильевичу? Хотя… сервиз — это не колбаса, за него одним спасибом не отделаешься.
— И про художника согласна. Ненадежная личность. Я тут попросила разузнать своих поподробнее… есть подозрение, что он вовсе не по женской части.
— Что?! — вот теперь Ниночка удивилась. Правда, с удивлением справилась легко, даже выдохнула с облегчением. Выходит, дело вовсе не в том, что Ниночкина красота силу теряет.
Отнюдь.
Дело в самом живописце, чтоб его…
Не по женской части… гадость какая! Невообразимая.
— А если… может… зелье какое?
— Было бы такое зелье, — вздохнула тетушка, — озолотились бы.
— Думаешь?
— Знаю… ты еще молода, многого не понимаешь… на твое счастье.