В 1910 году варшавское общество с некоторым удивлением узнало, что Януш Корчак намерен отказаться от процветающей медицинской практики и успешной литературной карьеры, чтобы стать директором сиротского приюта для еврейских детей. Мало кто понимал, что одной медицины было уже недостаточно для этого педиатра, грезящего чем-то большим, — она «уже не насыщала его реформаторского рвения», как Эрик Эриксон отозвался об адвокатской практике Ганди. Сиротский приют обещал ему возможность проверить некоторые его педагогические, идеи на практике, и, хотя создавалось впечатление будто, согласившись возглавить приют, он приносил жертву, сам он так не считал.

Педагогом я стал потому, что всегда лучше всего чувствовал себя среди детей», — скажет он молодому интервьюеру спустя много лет. Но решение далось Корчаку отнюдь не легко. «Путь, который я выбрал для достижения моей цели — и не самый короткий, и не самый удобный, — писал он позднее. — Но этот путь — лучший для меня, потому что он мой собственный. Я обрел его не без усилий и страданий и лишь тогда, когда мне стало ясно, что все книги, которые я прочел, весь опыт и мнения других уводят меня не туда». Трудность принятия этого решения отчасти заключалась в опасениях, что, меняя больницу на сиротский приют, он предает медицину. (Этот конфликт так и остался не разрешенным полностью.) Он убеждал себя, что вовсе не отрекается от медицины ради педагогики, а, напротив, сумеет объединить их. Используя приют как лабораторию для клинических наблюдений, он намеревался разработать педагогическую систему диагностики, опирающуюся на определенные симптомы. Как врач определяет болезнь исходя из жалоб пациента, так учитель должен разбираться в настроении своего ученика. «Улыбка, слезы и вдруг вспыхнувшие щеки должны служить педагогу тем же, чем служат врачу жар, кашель или тошнота. Медицина сосредоточена только на излечении больного ребенка, но педагогика может укрепить натуру ребенка в целом. Как педагог он мог стать «скульптором детской души».

Его маленькая республика не достигнет размаха Школы Жизни, которую воображение когда-то рисовало ему на берегах Вислы, — утопический центр с приютами для бездомных, больницей, чтобы обеспечить сведения о страданиях тела, «без чего образования не существует», банком для практического обучения обращаться с деньгами и лавкой закладчика, чтобы показать «мимолетность лишних вещей». Тем не менее это будет справедливая община, где юные граждане создадут собственный парламент, суд равных и газету. В процессе общего труда они научатся взаимопомощи и справедливости, разовьют в себе чувство ответственности и с ним войдут во взрослый мир. Помогая своим сиротам научиться уважать других — первый шаг к самоуважению, — Корчак стал пионером в области, которую теперь мы называем «нравственным воспитанием». Его заботило обучение детей не азбуке и прочему — для этого они будут посещать обычную школу, — но основам этики.

Философия, лежащая в основе детской республики, заключалась в том, что дети — это не люди в будущем, но люди в настоящем. Они имеют право на серьезное к себе отношение. Они имеют право, на то, чтобы взрослые обращались с ними бережно и уважительно, как с равными, а не как господа с рабами. Им позволительно вырасти теми, кем они предназначены быть: «неизвестная личность» внутри каждого из них — это надежда будущего.

Имей Корчак выбор, маленькая республика представляла бы собой интегрированную группу еврейских и католических детей, но это было невозможно. Каждая конфессия отвечала за своих, а Общество помощи сиротам поддерживалось еврейскими филантропами. И все же Корчак надеялся перекинуть мост через религиозную пропасть, активно сотрудничая в Польском союзе учителей и представляя свое детище как возможный образец для всех интернатов, как польских, так и еврейских.

Земельный участок был приобретен на Крохмальной улице (дом номер 92) в бедном смешанном католическо-ев-рейском рабочем районе. Подобно многим варшавским улицам, Крохмальная отражала хаотичность, с какой евреи и поляки приспосабливались друг к другу на протяжении веков, и страдала раздвоением личности. (Исаак Башевис Зингер, выросший на ней в доме номер 10, назвал Крох-мальную улицу «слоем такого глубокого залегания в археологическом раскопе, что мне так и не удалось до него докопаться».) Лабиринт трущобных домов в дальнем ее конце с дурной репутацией без разбора служил убежищем ворам, вымогателям и проституткам, наравне с бедными раввинами-хасидами (вроде отца Зингера), благочестивыми домашними хозяйками и непомерно большой доле от трехсот тысяч варшавских обнищавших евреев — носильщикам, сапожникам и прочим ремесленникам.

Ближний конец Крохмальной по контрасту выглядел малонаселенным. На участке приюта было даже место для Фруктового сада, с которым граничили фабрички, лавки и Деревянные дома, и среди них — простенькая католическая Церковь.

Планирование приюта было для Корчака «знаменатель-гйшим событием»: каждую неделю он по нескольку раз встречался вечером в доме Элиасбергов с двумя архитекторами. Впервые в жизни он постиг «молитву труда и красоту истинной деятельности». Он не просто планировал здание со стенами и окнами, он творил духовное пространство. Он хотел как можно дальше отойти от «клеток городских квартир» и негигиеничных пансионов, «которые объединяют недостатки монастыря и казармы». Его целью было создание просторного, светлого, полного воздуха здания, которое отвечало бы потребностям любого ребенка. Он дивился тому, как «квадратик на чертеже превращается завтра в зал, в комнату, в коридор». Но он научился сдерживать свой энтузиазм. Ведь любое поспешное решение становилось командой строителю, который придавал ему «постоянную форму». Каждую идею следовало взвесить и оценить, с учетом затрат, выполнимости и практичности. Он решил, что учитель или учительница не вполне отвечают своему назначению, если не разбираются в строительных материалах: «Маленькая полка, металлическая пластинка, гвоздь в нужном месте — все может помочь решению неотложной проблемы».

Старшая из дочерей Элиасбергов, Хелена, вспоминала, с каким нетерпением она и ее сестры ждали вечеров, когда смешной доктор приходил работать с архитекторами. «Мы никогда не видели такого взрослого. Здороваясь, он целовал нам руки, будто мы были дамами, и время от времени подходил к нам, чтобы пошутить и посмеяться. Он даже позволял нам разрисовывать ему лысину цветными карандашами, которыми делал пометки на чертежах».

Пока шло строительство приюта, Корчак около полугода провел в Париже, занимаясь у специалистов по детским болезням и посещая сиротские приюты и центры содержания малолетних преступников, так же, как три года назад в Берлине. Париж издавна служил убежищем эмигрировавшим польским писателям и художникам, и напрашивается предположение, что Корчак встречался там с некоторыми из них. Позднее он рассказывал друзьям о своих прогулках по берегам Сены, о посещениях художественных галерей и музеев. Уехал он оттуда в убеждении, что чувствует себя ближе французам, чем немцам. Берлин научил его «упрощать и быть изобретательным в мелочах, сосредоточиваться шаг за шагом и систематически двигаться дальше», исходя из того, то он уже знал. А Париж был праздником завтрашнего дня, радужных предчувствий, могучей надежды и нежданных триумфов. В Париже он упивался «чудесными книгами французских клиницистов» и, раскрасневшись от возбуждения, мечтал написать исчерпывающую книгу о ребенке.

Смерть отца Стефы Вильчинской в январе 1911 года, предположительно, заставила Корчака вернуться в Варшаву. Не лучшее начало для Нового года. Затем, в феврале, Вацлав Нал-ковский, ментор Корчака в Летающем университете, упал без чувств на улице в возрасте пятидесяти пяти лет и несколько дней спустя умер в больнице. Потеря Налковского потрясла интеллектуальную элиту Варшавы, вернее, ее остатки. Давид после самоубийства Ядвиги жил в Кракове в полном одиночестве и писал о психологии религиозных трансов. И вот теперь Налковский, чьи несгибаемые принципы наживали ему врагов, а не только друзей, уже не мог оказывать поддержки Корчаку. В своей речи на похоронах Корчак искал слова утешения для большой толпы польских патриотов.