«Время, когда умер Налковский, было жестоким, мрачным и опасным, хотя и по-иному, — начал Корчак свою речь у гроба Струга. — И нашей первой реакцией тогда было — что теперь делать?» Перефразируя слова главного героя «Людей подполья», сказанные над могилой павшего соратника, Корчак продолжал: «Почему он оставил нас сиротами? Он тихо уснул в тот момент, когда нужда в нем была столь велика. Ему не следовало так поступать. Что теперь будет с нами?» Много труднее жить без этого человека, «чьи мысли, чье дыхание, чье биение сердца были с нами денно и нощно». Он ушел, и «мир стал холоднее».

Глава 25

ОДИНОЧЕСТВО

Когда начинается одиночество старости?

Из радиопередачи 1938 г.

«Жизнь моя почти целиком связана с приютом», — писала Стефа в письме Фейге, после того как Корчак переехал к своей сестре. Она пробовала вводить новшества — после пятого или шестого класса детей стали направлять на трудовую практику, отменили молитвы перед завтраком и после обе-да, — но все казалось ей скучной рутиной. Молодые педагоги, которых она подготовила себе на смену на время своего отсутствия, вполне справлялись с делом и без нее. Она более на чувствовала, что в ней есть нужда. И вот в январе 1937 года, в ожиданье визы для отъезда в Палестину, Стефа решила оставить свой пост в приюте и снять себе отдельную комнату.

Не способная к праздной жизни, Стефа стала сотрудничать с CENTOS, организацией социального обеспечения, финансирующей сто восемьдесят сиротских приютов по всей Польше. Три дня в неделю она проводила в поездках по стране, инспектируя подведомственные учреждения.

Фейга, похоже, сомневалась в правильности решения Стефы прекратить работу с детьми. Стефа пыталась ее успокоить: «Я, конечно же, сохраню свой кабинет на Крохмаль-ной». Она никогда не бросит место, где сможет встречаться со своими «детьми», которые по-прежнему каждую неделю приходили к ней со своими семьями, она никогда не перестанет переписываться с теми, кто слал ей весточки со всех концов света, но ей теперь нужно собственное пространство, нужны перемены. «Могу признаться тебе в своем эгоизме — я учусь ценить по достоинству свою скромную, тихую, солнечную комнату. Я могу быть одной — наконец-то! Никто не постучит в дверь, никто не придет без приглашения. Мне не нужно давать добрые советы, звонить по телефону, отвечать на вопросы. Я могу ложиться спать тогда, когда захочу, и возвращаться домой как угодно поздно. Знаю, что пройдет год, и я отрекусь от своей вновь обретенной свободы, но сейчас, после двадцати пяти лет жизни в упряжи, я ею наслаждаюсь».

Миша Вроблевский, посетивший новое жилище Стефы, свидетельствует, что эта квартирка состояла из комнаты, кухни и ванной и была очень просто обставлена. Она мало чем отличалась от ее комнаты в приюте, а из личных вещей взгляд привлекали разве что кактусы. Миша пил чай и думал, что никогда прежде ему не доводилось видеть Стефу просто спокойно сидящей за столом, да и поговорить с ней толком он смог впервые. «Как ты выдерживаешь свою оторванность от дел приюта после всех этих лет?» — спросил он.

Она ответила в свойственной ей резкой манере: «Подумай сам, дети меняются каждые пять лет. Со временем ты уже не можешь относиться к новым с тем же пылом, что прежде. А работать без любви к ним — это никуда не годится». Она так и не сказала того, что, по мнению многих, было гораздо ближе к истине: приют без Корчака стал уже совсем другим местом.

Отношение к работе в CENTOS не могло сравниться с ее былой преданностью делу воспитания сирот; она ждала визы, и ей нужны были средства для оплаты жилья, покупок самого необходимого да еще скромных подарков ее «детям и внукам». Как и у Корчака, ее зарплата в приюте была очень мала, и за все эти годы она не смогла ничего скопить.

Несмотря на отсутствие энтузиазма, она оказалась хорошим работником. В оценке Стефой подотчетных приютов в полной мере проявился ее характер. Она была справедлива. Никогда не приезжала в приют без предупреждения, давая директору возможность подготовиться к проверке и привести дом в порядок, если требуется. Она была проницательна. В каждом приюте она проводила по нескольку дней, а не считанные часы. Она не только выясняла, что дети едят, но и наблюдала, как они едят. Если воспитанники набрасывались на пищу, она понимала, что накануне они питались впроголодь. Когда дети отправлялись в школу, она приходила в спальни, осматривала простыни, чтобы выяснить, как часто стирается белье. О качестве приюта она судила и по состоянию ванных комнат и туалетов.

Вернувшись в Варшаву, она рассказывала истории, которые указывали, насколько тонко она чувствует абсурдность ситуации. В одном из приютов некий филантроп подарил девочкам броши, а другой благодетель счел эти украшения чересчур легкомысленными. Тогда у окон ежедневно выставлялись дозоры, которые подавали сигнал, который из филантропов приближается к дому, чтобы девочки могли знать, надевать ли им подарки.

Стефа всегда по возможности защищала интересы работников приютов. Она видела, что в их комнатах так же холодно, как в помещениях для детей, и что питаются они так же скудно. Но ее наблюдения только усиливали разочарование положением интернатов, которое она испытала после возвращения из Эйн-Харода. Наблюдая, как живет ребенок в Доме детей, где он участвовал в делах семьи и общины, Стефа изменила свои взгляды. Теперь она полагала, что принятую в Польше систему приютов нужно трансформировать, позволив детям теснее общаться с родственниками. А если это невозможно, то следовало помещать детей в небольшие группы, размеры которых сопоставимы с семьей.

В своем прошении о приеме в кибуц Стефа писала: «Я признаюсь в своей недобросовестности. В течение шести лет я выступала против принятой у нас системы интернатов, но по инерции продолжала там работать». А друзьям в Варшаве шутливо говорила: «Пока я жива, хочу написать книгу «Об упразднении интернатов».

Стефа пришла в восторг, узнав, что в августе у Фейги родился сын. (Она давно убеждала Фейгу родить ребенка, пусть даже без мужа.) Хотя отсутствие визы не позволило ей тут же кинуться к новой матери с младенцем в Эйн-Ха-род, Стефа в течение нескольких месяцев регулярно посылала ободряющие письма Фейге, которая страдала от послеродовой депрессии. «Напрасно ты думаешь, что через это можно пройти без проблем, — писала Стефа, когда малышу исполнилось два месяца. — Не удивительно, что у тебя сдали нервы. Все эти «святые чувства» и «счастливый дар материнства» так поэтичны только в книгах. Я знала немало чувствительных матерей, которые не могли совладать с шоком от рождения первенца, особенно если они уже были замужем от пяти до десяти лет». Но и сама Стефа нуждалась в утешении: «Милая Фейга, я уверена, твое чувство одиночества постепенно растает, и ты будешь все меньше во мне нуждаться».

Читая в варшавских газетах сообщения о нападениях арабов на еврейские поселения, Стефа испытывала беспокойство за Эйн-Харод. «Боюсь, вы что-то от меня утаиваете» или: «Я чувствую, вы мне не все сообщаете, не хотите волновать» — такие фразы постоянно встречаются в ее письмах. «Для моего спокойствия, пишите мне хотя бы открытки». Фейга реагировала, как взбунтовавшаяся дочка, прерывая переписку и укоряя Стефу в излишней властности. Многие письма Стефы начинались с фраз «Не смей на меня сердиться!» или: «Можешь на меня сердиться, но…» — а потом уже шло сообщение о каких-то делах или посланных подарках. В одной посылке с тремя блузками Фейга нашла характерную записку: «Уверена, они тебе не понравятся — первая из-за цвета, вторая из-за покроя, а третья из-за пуговиц».

С Корчаком Стефа говорила только о сыне Фейги, хотя доктор и не разделял ее привязанности к ней — ведь Фейга открыто выражала свое негодование по поводу того, что Стефа не пользуется достаточным доверием, которое позволило бы ей привести Дом сирот к расцвету. В ожидании визы Стефа нередко вызывалась посидеть с Ромчей, дочерью членов бурсы Розы и Иосифа Штокманов. Ромча родилась в один месяц с сыном Фейги и жила с родителями в чердачной комнате, где когда-то был кабинет Корчака. Роза, которая сама воспитывалась в приюте, заведовала кухней. Когда на свет появилась Ромча, стажеры говорили между собой: «У нас есть ребенок!» Корчак был очарован малышкой и не упускал случая поиграть с ней. Подобно бабушке и дедушке, ослепленных любовью к внучке, они со Стефой сравнивали свои наблюдения над ребенком. А встречались они по поводу вряд ли осуществимых планов. «Не падай от смеха, но я учу доктора ивриту, — сообщала Стефа Фейге. — Я выписываю слова, как они звучат, польскими буквами, а он повторяет их вслух и записывает их звучание своим собственным способом».