Ремба отвел Корчака в сторону и стал уговаривать пойти с ним в юденрат, попросить их вмешаться. Но Корчак не согласился. Если он оставит детей в этом жутком месте хоть на мгновение, они могут впасть в панику. На такой риск он не пойдет. Кроме того, существует опасность, что детей заберут в его отсутствие.

«Затем началась погрузка в вагоны, — пишет Ремба в своих воспоминаниях. — Я стоял рядом с цепью полицейских, обеспечивавших проход людей на посадку, и наблюдал происходящее с колотящимся сердцем — я все еще надеялся, что мой план с задержкой сработает».

Немцы и украинцы пинками и дубинками загоняли людей в пахнущие хлоркой вагоны, но место все же оставалось. Высокий худой юноша со скрипкой в футляре на безупречном немецком языке просил офицера СС позволить ему присоединиться к своей матери, которую уже затолкали в один из вагонов. Офицер с издевательской улыбкой сказал: «Это зависит от того, хорошо ли вы играете». Юноша вынул скрипку из футляра и заиграл реквием Мендельсона. Мелодия поплыла над обезумевшей площадью. Немец, которому наскучила эта сцена, велел скрипачу садиться к матери и задвинул двери вагона.

А затем, к ужасу Рембы, Шмерлинг, начальник полиции гетто, пользовавшийся репутацией садиста, распорядился о погрузке приюта. Корчак дал сигнал детям встать.

По свидетельству некоторых, в этот момент немецкий офицер прошел через толпу к Корчаку и передал ему какую-то бумагу. Влиятельный член CENTOS ходатайствовал перед гестапо о Корчаке и, как утверждают, Корчак получил разрешение вернуться — но без детей. Корчак покачал головой и жестом руки попросил офицера отойти.

Как пишет Ремба, Корчак повел на посадку первую партию детей, а Стефа — вторую. В отличие от хаотической толпы кричащих людей, подгоняемых плетьми, приютские дети шли по четыре в ряд со спокойным достоинством. «До смерти не забуду этой сцены, — пишет Ремба. — Это было похоже не на погрузку в товарные вагоны, а на марш молчаливого протеста против режима убийц… Такой процессии еще не видели человеческие глаза».

Пока Корчак вел детей к вагонам для перевозки скота, еврейские полицейские, освобождающие им путь в толпе, невольно салютовали проходящим. Когда немцы спросили Рембу, кто этот человек, тот разрыдался в ответ. Плач поднялся над всей площадью. Корчак шел с высоко поднятой головой, справа и слева он вел за руку по ребенку, а глаза его были устремлены вперед и вдаль — этот свойственный доктору пристальный взгляд словно различал что-то там, далеко впереди.

Эпилог 

ТРЕБЛИНКА И ПОСЛЕ ТРЕБЛИНКИ

Человек ощущает смерть и размышляет о ней, как если бы она означала конец всего, в то время как на самом деле смерть есть просто продолжение жизни. Это другая жизнь.

Можно не верить в существование души, но следует признать, что ваше тело будет жить и дальше как зеленая трава, как облако. В конце-то концов, мы суть вода и прах.

«Дневник, написанный в гетто»

Не осталось в живых ни одного человека, который мог бы рассказать о последних часах жизни Корчака, Стефы и детей после того, как 6 августа 1942 года их состав покинул Варшавское гетто. Известно только, что Треблинкой, лагерем уничтожения, в который направлялся этот состав, командовал другой доктор, печально известный доктор Ирмфрид Эберль. Несмотря на опыт, накопленный Эберлем при отравлении людей газами в рамках программы «эвтаназии» в Германии, в Треблинке царил хаос. Малые газовые камеры, использовавшие окись углерода от выхлопа двигателей внутреннего сгорания, работали непрерывно, но все же не справлялись с задачей уничтожить тысячи людей, прибывающих ежедневно. Многих приходилось расстреливать. В лагере громоздились горы разлагающихся трупов, ожидающих захоронения.

«Мы не можем работать такими методами. Я вынужден остановиться», — сообщил Эберль по телефону руководству люблинского гестапо.

«Это конец света», — заявил Франц Штенгль, прибывший в августе в Треблинку, чтобы заменить Эберля. Зловоние распространялось на многие мили от лагеря. В апреле он приказал вырыть необходимое количество общих могил, а все трупы сжигать на специальных решетках. Пепел насыпали в длинные траншеи и покрывали слоем земли. Сверху высаживали вечнозеленые растения.

Когда вечером шестого августа Миша вернулся в приют, он нашел все в полном беспорядке. Правда, очки Корчака с трещиной на левом стекле лежали на прикроватном столике, куда доктор положил их накануне. Его бумаги были разбросаны по комнате. Было понятно, что эвакуация приюта стала для всех совершенно неожиданной. Миша пережил войну и стал полковником польской армии, но в конце шестидесятых «антисионистская» кампания заставила его эмигрировать в Швецию.

«На следующий день после того, как Корчака и детей увезли, ко мне пришел рыжий мальчик. Он передал мне сверток и тут же убежал, — вспоминает Неверли. — Я боялся, что хранить его в моей квартире небезопасно, и немедленно отнес сверток Марине Фальской в Беляны. На чердаке приюта мы нашли подходящее место, проделали дыру, спрятали сверток и заложили кирпичами с помощью пана Чихоча, сторожа».

После двух лет заключения в Освенциме (где, как ему показалось, он видел того рыжеволосого парня) Неверли начал новую жизнь в Польше, которая была теперь частью советского блока. Дневник Корчака извлекли из тайника и передали в Союз польских писателей. В сталинские годы, когда Корчак считался «буржуазным педагогом» и ему предпочитали русского педагога Антона Макаренко, дневник оставался неопубликованным.

Лишь после оттепели 1956 года Неверли смог опубликовать работы Януша Корчака, но и тогда дневник вышел лишь как часть четырехтомной антологии, а не отдельным изданием. Оригинал дневника, напечатанный Генриком, молодым учителем приюта, исчез. В архиве Общества Корчака и в Музее литературы в Варшаве хранятся безупречно напечатанные манускрипты, каждый из которых обозначен как оригинал.

Ида Межан, одна из немногих выживших еврейских педагогов, оставшаяся в Польше после войны, свидетельствует, что дневник Корчака был отпечатан с большим количеством ошибок на тонкой голубоватой рисовой бумаге. Она и еще одна женщина в середине пятидесятых наклеивали каждую страницу дневника на плотную бумагу, чтобы Неверли мог подготовить дневник к публикации. «Дневник вышел без сколько-нибудь значительного редактирования, разве что несколько имен было удалено и еще несколько были заменены инициалами, — пишет Межан. — Несколько евреев, вернувшихся в Польшу из России после войны, имели влияние в новом правительстве и возражали против публикации критических замечаний Корчака в адрес их родственников. Ну и, конечно, польские официальные лица захотели убрать все упоминания о бывших патриотах, вроде Юзефа Пилсудского, которые были антикоммунистами».

И Межан, и Неверли считают, что дневник не подвергся серьезному искажению. Ида не знает, кто мог его взять. «Мне советуют прекратить поиски, говорят, что я никогда его не найду, — признается она. — Но я уверена, что дневник найдется, когда уйдет это поколение».

После того как Корчака и его детей увезли в Треблинку, Марина Фальска старалась не опускать руки, не впадать в уныние. Она продолжала укрывать еврейских детей. Одна из таких девочек вспоминает, как во время восстания в гетто Марина стояла на крыше своего приюта и смотрела на охваченное пламенем небо — с него подобно снежным хлопьям падали перья из подушек и перин. По щекам Марины струились слезы, но, заметив стоявшую неподалеку еврейскую девочку, она быстро взяла себя в руки и отослала ребенка спать.

Во время варшавского восстания осенью 1944 года, когда весь город был уничтожен немцами, пока части Красной Армии стояли на противоположном берегу Вислы, безучастно наблюдая за происходящим, Марина в своем приюте открыла госпиталь для раненых повстанцев. Она разрешила старшим воспитанникам присоединиться к сражавшимся, а сама ночи напролет ожидала их возвращения. Восемь из них так и не вернулись.