Неверли никогда не забудет реакции Корчака на эти слова. «Он посмотрел на меня так, будто я предложил совершить предательство или украсть чужие деньги. Я сник под этим взглядом, а он отвернулся и сказал спокойно, но с упреком: «Ты, конечно, знаешь, за что избили Залевского…»»

Неверли знал, на что намекал Корчак. Если Залевский, католик, служивший сторожем в приюте на Крохмальной улице, с риском для жизни сопровождал детей в гетто, как мог Неверли предложить Корчаку, их отцу и опекуну, покинуть детей ради собственного спасения? Это было немыслимо.

На прощание и в знак примирения Корчак сказал Неверли, что, в случае необходимости, пришлет ему свой дневник для сохранения. Они пожали друг другу руки и вновь расстались.

Глава 36

ВЧЕРАШНЯЯ РАДУГА

Вечером двадцать первого июля, накануне своего шестьдесят четвертого дня рождения, Корчак сидел в постели над своим дневником. По еврейскому календарю это был канун Девятого ава, трагической даты в истории еврейского народа, когда евреи оплакивают разрушение Первого и Второго храмов. Но знал ли это Корчак, и знал ли он, что гетто находится на краю окончательной катастрофы — дневник об этом молчит.

Он вспоминал о своей семье. О том, как недовольна была мать, когда отец долго не регистрировал его рождение. О том, как дедушка Герш, в честь которого он был назван, дал отцу Корчака и другим своим детям не только еврейские, но и христианские имена. Мысль, что прадед Корчака, стекольщик, давал людям свет и тепло, грела его сейчас. Он писал о своих истоках и одновременно размышлял о близком конце: «Трудное это дело — родиться и научиться жить. Теперь впереди куда более легкая задача — умереть. После смерти могут опять возникнуть трудности, но меня это не беспокоит. Последний год, последний месяц или последний час».

После почти двух лет жизни в гетто организм Корчака ослабел от физического и эмоционального напряжения. Он понимал, как мало времени у него осталось, и беспокоился о детях, которых оставит и которые, в отличие от него, не думали о смерти как естественном завершении человеческого существования. Корчак надеялся, что сумел дать им душевную силу для противостояния судьбе, какой бы она ни обернулась. О себе же он писал вот что: «Я хотел бы умереть в сознании, владея своими чувствами. Не знаю, что следует сказать на прощанье детям. Но одну мысль хорошо бы донести до них со всей ясностью — каждый свободен выбирать свою дорогу».

В десять вечера с улицы сквозь затемненное окно донеслось несколько выстрелов. Но он продолжал писать. «Напротив, он (выстрел) способствует концентрации мысли».

Двадцать второго июля 1942 года, в день рождения Корчака, председатель юденрата Черняков встал как обычно рано, чтобы к семи тридцати быть на своем рабочем месте. По дороге к зданию юденрата он с удивлением увидел, что вдоль границ Малого гетто расположились подразделения польской полиции, а также украинские, литовские и латышские вспомогательные части.

Он уже ожидал самого худшего, когда в его кабинет вошли десять офицеров СС во главе с майором Германом Хефле, который ранее руководил ликвидацией люблинского гетто. Вошедшие приказали отключить телефон и удалить детей с игровой площадки напротив юденрата. В отличие от немцев, с которыми Черняков разговаривал накануне, Хефле был предельно откровенен и заявил председателю и присутствующим членам юденрата: «Сегодня начинается эвакуация евреев из Варшавы. Вам известно, что евреев здесь слишком много. Я поручаю юденрату выполнение этой задачи. Если вы не справитесь с поручением должным образом, все члены юденрата будут повешены».

Затем было сказано, что все евреи, независимо от пола и возраста, за исключением членов юденрата, их семей и работников некоторых служб, подлежат депортации на Восток. К четырем часам пополудни Чернякову следует обеспечить сбор шести тысяч человек на Umschlagplatz, большой территории к северу от гетто, где будет производиться погрузка людей в товарные вагоны для дальнейшей транспортировки к месту назначения.

До этого момента Черняков выполнял все требования. Но когда немцы велели ему подписать объявление о депортации, он впервые за время своей работы председателя юден-рата отказался поставить свое имя под официальным документом. Осознав, что члены юденрата (в том числе и Авраам Гепнер), посаженные в Павяк накануне, были схвачены в качестве заложников, чтобы заставить его сотрудничать с немецкими властями, он потребовал их освобождения. Это ему было обещано, так же как освобождение от депортации для еврейских полицейских, кладбищенских работников, мусорщиков, почтовых работников и членов домовых комитетов.

Однако когда Черняков попросил освободить от депортации детей из приютов, ему лишь пообещали рассмотреть этот вопрос. Одновременно юденрату вменялось в обязанность проследить, чтобы две тысячи еврейских полицейских обеспечивали ежедневную доставку к вагонам требуемого количества людей. При первом признаке неповиновения будет расстреляна жена председателя.

Проснувшись утором, в день своего рождения, Корчак обнаружил, что старый портной Арлевич мертв — дурное предзнаменование последующих событий. Доктор не успел осознать происшедшее, как пришло известие о приказе гестапо эвакуировать больницу, примыкающую к площади сбора жителей гетто. Более пятидесяти выздоравливающих детей было необходимо перевести в и без того переполненный приют на Дзельной. Корчак бросился на улицу, полный решимости помешать этому.

К полудню гетто было охвачено смятением. Вагонами для перевозки скота были забиты все пути вплоть до улицы Ставки, прилегающей к Umschlagplatz. Центры беженцев и тюрьмы закрывались, их истощенных обитателей, издающих стоны и крики, вместе с уличными нищими вывозили в телегах, запряженных лошадьми, — позже они получили название «фургоны смерти». «Стук колес и цокот копыт по булыжным мостовым — так это начиналось!» — пишет очевидец первого дня депортации гетто.

Объявления о депортации, выпущенные юденратом, но без подписи председателя, появились на стенах домов по всему гетто. Люди выходили на улицу, чтобы прочесть эти листки. Переселение на Восток! Что это значило? Каждый депортируемый имел право взять с собой три килограмма багажа, включая ценные вещи, деньги и еду на три дня. Нарушителям — смертная казнь.

Варшавские евреи читали и перечитывали объявление. Конечный пункт депортации нигде не значился. Кроме членов юденрата, его подразделений и больничного персонала, от депортации освобождались работники немецких предприятий. Немедленно начались лихорадочные попытки устроиться на любое такое предприятие. В то же время некоторые евреи испытывали облегчение, уезжая из гетто. Они полагали, что места хуже просто не бывает. Им хотелось верить, что, куда бы их ни переселили, они смогут дожить там до конца войны.

Корчак, конечно же, был среди этих людей, которые читали объявления и наблюдали за тем, как движутся телеги, увозившие людей к месту погрузки в вагоны, однако вечером, вернувшись к своему дневнику, он не оставил записей об увиденном. Вместо этого он обрушил свой гнев на «наглую, бессовестную» женщину-врача, отправившую пятьдесят детей из опустевшей больницы, расположенной у места погрузки в вагоны, в его убежище на Дзельной улице. Непримиримая вражда между ними продолжалась последние шесть месяцев — она «унижалась до злобных выпадов против пациентов, была упряма и глупа», а теперь и пренебрегла его возражениями против переселения детей в переполненное помещение. Дети были приняты по ее приказу, когда Корчак отсутствовал. «Хочется плюнуть и уйти, — писал он. — Я давно уже думал об этом. Иначе — петлю на шею или свинцовый груз к ногам».

Вызывает удивление то, о чем Корчак не писал в своем дневнике. Вместо того чтобы признать свое бессилие изменить события этого дня, он продолжает бороться там, где может. Смерть старого портного, чье «агрессивное и провокационное поведение» он пытался игнорировать весь последний год, стала как бы примечанием, сноской к невысказанному им. Глядя на опустевшую постель старика, Корчак записал: «Как тяжко жить и как легко умереть!»