Передать все это, вскоре поняла я, значило увидеть Корчака и поляком и евреем; быть обоими — говоря словами романиста Тадеуша Конвицкого — куда труднее, чем быть просто поляком или просто евреем. Проблема эта раскрывается в семантике: польского католика называют поляком, но польского еврея называют евреем, а не поляком.

Быть может, именно потому, что Корчак был полон решимости жить в предвоенной Польше и поляком и евреем, при жизни он не раз подвергался суровой критике: многие евреи видели в нем ренегата, предпочитающего писать по-польски, а не на идише или иврите, тогда как никакая мера культурной ассимиляции не могла заставить поляков правых убеждений забыть, что он еврей. Радикальные социалисты и коммунисты в период между двумя мировыми войнами видели в нем консерватора, потому что он не занимался политикой, а консерваторы видели в нем радикала из-за его социалистических симпатий. Некоторые считали его эксцентричным чудаком, даже если пели ему хвалу и поддерживали его начинания, — неженатый, асоциальный, он был столь же нетерпим к чванным и самовлюбленным взрослым, как терпим и снисходителен к маленьким озорникам.

Беседуя с людьми в Варшаве, я уже прикидывала, как именно написать эту книгу о Януше Корчаке. Те, кто не хочет, чтобы их биографии были написаны, сжигают свои личные бумаги; за Корчака это сделала история. Варшавское гетто, где он был заключен с конца 1940-го до середины 1942 года, через год после его смерти было уничтожено немцами во время тамошнего восстания. Пламя сожрало записные книжки, в которые Корчак микроскопическим почерком заносил свои мысли, его письма, личные вещи, записи о наблюдениях за особенностями детских сновидений, а также диаграммы роста и веса, накапливавшиеся более тридцати лет для будущей книги о физическом развитии детей, его библиотеку из художественных и научных книг на французском, немецком и русском языках, помимо польского, и черновики книг, которые он планировал написать. Родственники и друзья детства, которые могли бы сообщить подробности о раннем периоде жизни Корчака и набросать портреты его родителей, погибли в лагерях.

Отправиться на поиски Корчака, как отправилась я, значило искать человека там, где его больше не было, в месте, которое больше не существовало. Его многоэтнический мир исчез. Варшава, которую в свое время называли Восточным Парижем, этот город бесчисленных кафе, фешенебельных ресторанов и кабаре, был сровнен немцами с землей во время восстания поляков в 1944 году.

Во время моих четырех поездок в Польшу и двух в Израиль между 1979 и 1986 годами корчаковцы неизменно выражали готовность покопаться в памяти, стараясь вспомнить какую-нибудь подробность своего общения с Корчаком. В скудных архивах Варшавы и Израиля мне удалось найти несколько книг воспоминаний, написанных людьми, знавшими Корчака в той или иной его ипостаси. В моем распоряжении были также двадцать четыре опубликованные им книги — как художественные, так и не имеющие отношения к беллетристике (многие из них автобиографичны), а также газетные и журнальные статьи, числом более тысячи, опубликованные Корчаком на протяжении его жизни. Если не считать семи десятков писем, написанных в конце двадцатых и в тридцатые годы и бережно хранимых адресатами в Палестине, из личных бумаг Корчака уцелел только дневник, который он вел в последние, исполненные отчаяния, дни своей жизни. Тайком вынесенный из гетто после его смерти, дневник был замурован в стене его католического приюта в Белянах, варшавском пригороде, и извлечен из тайника после войны.

Хотя Корчак погиб за год до восстания в Варшавском гетто, многие из его оставшихся в живых еврейских сирот и учителей вернулись в Польшу со всех концов света, чтобы почтить его память, когда в апреле 1983 года отмечалась сороковая годовщина восстания. Ехали они неохотно: некоторые из-за введения военного положения в 1981 году и роспуска «Солидарности», но большинству было тяжко вновь пережить всю боль прошлого и воочию убедиться, как мало осталось от мира, который они знали.

С утраченным миром Януша Корчака и 350 000 варшавских евреев соприкасаешься, посещая район, где когда-то находился еврейский квартал. Нацисты обнесли его стеной, чтобы создать гетто, а затем сожгли там все, что могло гореть, оставив усыпанный щебнем пустырь, который еще много лет после войны поляки называли «Диким Западом». Из пепла и руин мало-помалу поднялись новые здания. В центре этого противоестественного ландшафта ютится памятник защитникам гетто, напоминая о творимых там противоестественных жестокостях.

Международная ассоциация имени Януша Корчака, расположенная в Варшаве, пригласила своих членов на открытие его бюста во дворе бывшего еврейского сиротского приюта. Старый Доктор, конечно, заметил бы с ироничной улыбкой, что четырехэтажное белое здание, от которого остались только стены, было восстановлено в середине пятидесятых годов без мансарды, служившей ему кабинетом. Ровную протяженность крыши более не нарушает красивое венецианское окно, из которого он наблюдал детей, играющих внизу, и кормил воробьев, составлявших ему компанию. Когда церемония открытия памятника завершилась, корчаковцы разбрелись по приюту, ища… чего? Себя детьми или учителями-стажерами? Старого Доктора? Стефу Вильчинскую, его содиректора на протяжении тридцати лет?

Польские сироты, живущие там теперь, бродили по коридорам, как призраки, уступая место старым призракам, которые вернулись на родное пепелище. Они пригласили нас в большой актовый зал, который в дни Корчака служил также столовой и помещением для приготовления уроков, на свой спектакль, состоявший из двух частей: короткого юмористического скетча, основанного на эпизоде из «Короля Матиуша», и воспроизведения марша Корчака и еврейских сирот к поезду, который отвез их в Треблинку. Польские дети преобразились в своих злополучных еврейских сверстников, о которых они так много слышали, медленно идущих во главе с Корчаком навстречу неведомой им судьбе. Они поднялись в воображаемый вагон для перевозки скота и собрались вокруг Старого Доктора, покачиваясь в такт движению поезда, пока Старый Доктор рассказывал им последнюю сказку, в которой добро побеждает зло.

В экскурсионном автобусе на пути в гостиницу я сидела рядом с Михалем (Мишей) Вроблевским, учителем, который последним из переживших войну видел Корчака живым. Тогда он работал за стеной гетто — эту работу сумел найти для него Корчак. Он вернулся в сиротский приют только вечером рокового дня и не нашел там никого.

Миша некоторое время молчал, а затем наклонился ко мне:

— Знаете, все придают такое огромное значение последнему решению Корчака пойти с детьми к поезду. Но ведь вся его жизнь слагалась из нравственных решений. Решения стать детским врачом. Решения отказаться от медицины и писательской карьеры, чтобы заботиться о бедных сиротах. Решения уйти с еврейскими детьми в гетто. А это его последнее решение отправиться с детьми в Треблинку — оно было неотъемлемо от его характера, его сути. В этом решении сосредоточилось все, чем он был. Корчак бы просто не понял, почему мы сегодня так много говорим об этом.

Работая над этой книгой, я узнала Корчака как человека, который без страха шел по тому, что хасиды называют «узким мостом жизни», принимая на каждом этапе нравственные решения, которые затем превращались в его поступки.

Часть первая 1878–1918 г.г.

Глава 1

ДИТЯ ГОСТИНОЙ

Свое первое нравственное решение он принял в возрасте пяти лет.

Глядя вниз во двор, окруженный, точно крепостью, фешенебельным варшавским домом, Генрик Гольдшмидт доверил своей бабушке с материнской стороны, единственной, кто его понимал, свой «дерзкий план переделать мир». Он уничтожит деньги! Но вот как это сделать и что делать дальше, он не имел представления. Задача была ошеломляюще трудной, зато цель сомнений не оставляла: устроить все так, чтобы больше не было голодных или грязных детей, вроде сына привратника или компании оборвышей там внизу, с которыми ему строго-настрого запрещалось играть.