ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА. Очаровательная героиня Хельча трех с половиной лет, привыкшая, что все восхищаются ее умом и обаянием, вынуждена помериться силами с несколькими звездами такой же величины: Юреком, трехлетним тираном со скверной репутацией — один раз он попытался отхлестать свою мать; пятилетней плутовкой Ганной, себе на уме, точно знающей, насколько далеко она может зайти; и шестилетним Нини, типичным маленьким пронырой, не поддающимся описанию и классификации, который предпочитает общество детей помоложе.

СЦЕНА ПЕРВАЯ

Что они затевают?

ХЕЛЬЧА (глядя на картинку). У собаки красный язык. Почему?

НИНИ. Потому что это собака.

ХЕЛЬЧА. А у собак бывают красные языки? Иногда?

НАБЛЮДАТЕЛЬ. Я могу понять, что ребенок, глядя на картинку, рассмотрит хвост, уши, язык и зубы по отдельности — детали, на которые взрослый не обратит внимания, хотя тот же взрослый будет столь же подробно рассматривать картины в музее. Если мы постоянно удивляемся восприимчивости детей (а это означает, что мы не относимся к ним серьезно), мы, собственно говоря, удивляемся, что они живые существа, а не куклы.

На мой взгляд, вопрос Хельчи о собачьих языках означал, что ей хочется поговорить с Нини на любую тему, так как он старше и стоит выше на иерархической лестнице. Ключом для меня явилось слово «иногда», добавленное наугад. Точно так же слабоумный в разговоре с кем-то стоящим выше него вставит не связанное с темой или взятое с потолка слово, просто в доказательство, что он не дурак.

СЦЕНА ВТОРАЯ

Юрек и Ганна отбирают кубики у Хельчи. Она робко возражает им, зная, что жизнь жестока и ей не удастся не обжечься. Теперь важны не слова, которые она произносит, но тихий, глубоко печальный голос, выражение ее лица, поза. Никакой актрисе не удалось бы так убедительно молить о помощи, пощаде и жалости.

А слова? Такие прямолинейные: «Пожалуйста, Ганна, не трогай мои кубики».

Ганна — жизнь не имеет понятия о сострадании — хватает кубики. Хельча ударяет ее по голове последним кубиком. Она страшится ответного удара. Заметьте драматизм в ее дрожащем голоске: «Возьми его!» — когда она сует кубик в руку Юрека. Вот так умирающий знаменосец отдает знамя ближайшему солдату, лишь бы оно не попало в руки врага.

Юрек, пассивный свидетель этой сцены, взывает ко мне голосом, хриплым от переизбытка чувств. Он вступается за девочку, лишенную всего, что ей принадлежало, обездоленную, пока сам он, держа последний кубик, пребывает в полной растерянности. Обратившись ко мне, он дает понять Хельче, что сочувствует ей, что он на ее стороне и осуждает Ганну.

Понимает и Ганна. Ее ударили кубиком по голове, но она только легонько потирает ушибленное место — ни единой мысли о том, чтоб отомстить. Ощущение вины — она возвращает больше, чем взяла, и просит у Юрека прощения.

В конце первого дня Корчак записал, что «дети гораздо богаче в сфере чувств, так как они мыслят через эмоции». Он не сумел зафиксировать движения и жесты детей и записывал только слова, «удивительные в своей простоте, набирающие силу от повторения». Отдавая кубик Юреку, Хель-ча сказала «возьми его» три раза. Юрек дважды указал, что Хельче нечем строить, а Ганна также повторила, что вернула кубики. «Мне кажется, что в крайне драматичной ситуации писатель или актер могли бы добиться большего эффекта повторениями, чем длинной тирадой».

Подчеркивая важность наблюдения за их игрой, а не вмешательство в нее, Корчак упрекал себя за то, что упустил какие-то существенные детали. Например, каким образом коробка с кубиками внезапно оказалась на столике Хельчи. Далее он пришел к выводу, что некоторые его комментарии «в стиле театральных рецензий» были неясны. «Когда читаешь про трагедию в эссе о Шекспире или Софокле, ты уже многое заранее знаешь о Гамлете или Антигоне, но здесь читателю совершенно не известны ни примадонна — Хельча, ни пьеса».

По той или иной причине план разработки методики заметок так и не осуществился, но Корчак случайно нащупал «формулу» обучения для себя — прием перехода от второстепенной детали, им замеченной, к обобщению, позволявшему ему проиллюстрировать основополагающий принцип. Этот принцип и рукопись «Как любить ребенка» были трофеями, которые он привез с собой в Варшаву после окончания войны.

Когда 8 января 1918 года Вудро Вильсон назвал свободу и независимость Польши в числе своих четырнадцати пунктов, укрывавшиеся в Киеве поляки возликовали. А в марте, по заключении Брест-Литовского договора, признававшего независимую Украину, друзья Корчака предложили похлопотать за него о проездных документах для возвращения в Варшаву. Он получил их в конце весны.

Когда Корчак прощался с Мариной и мальчиками, блеск в его глазах, легкость его походки яснее всяких слов говорили всем, как много для него значит возвращение домой. Корчак заверил детей, что и они скоро вернутся. Мадам Марина, как они ее называли, ждет документов, которые позволят ей отвезти их в Варшаву, где они воссоединятся с уцелевшими родственниками. Сама Марина не была уверена в своем будущем, в том, какую работу ей удастся найти в городе, который когда-то был ее домом. Но в одном сомневаться не приходилось — в бездомных детях там недостатка не будет.

Часть вторая 1919–1930 г.г.

Глава 12

НЕЗАВИСИМОСТЬ

Польша — не просто поля, угольные шахты, леса или военные заводы, но и — превыше всего — ее дети.

«Забота о детях»

Мать Корчака объясняла всем, что живет только «ради дня, когда Генрик вернется». И вот, четыре года спустя, он приехал — худощавый и мускулистый; он даже выглядел здоровым, несмотря на все перенесенные испытания. Его продолговатое лицо теперь обрамляла бахромка рыжеватых бакенбард, которые переходили в усы и бородку. Налитые кровью глаза, еще не вполне здоровые, по-прежнему поблескивали иронией. Он все еще был ее Генриком.

Немцы, правда, не покинули Варшаву, но до перемирия оставались считанные месяцы, а тогда потерпевшие поражение оккупационные войска отправятся восвояси.

В сиротском приюте в доме номер 92 на Крохмальной улице накануне дня, когда туда должен был вернуться Корчак, никто не мог сомкнуть глаз, даже те, кто помнил его смутно или совсем не знал. Утром они выстроились во дворе со Стефой и учителями в ожидании Корчака и доктора Элиасберга, председателя Общества помощи сиротам, также только что вернувшегося с Восточного фронта. Когда во двор вошли двое мужчин — один высокий с темными волосами и усами, а другой худощавый, лысый, с рыжеватыми усами и бородкой, — многие сироты не разобрались, кто есть кто. Только когда второй мужчина лукаво прищурился на них поверх очков, они уверились, что перед ними Корчак, и с воплями радости кинулись к нему.

«Как они бросились ко мне, как теснились вокруг меня, когда я вернулся с войны!» — сообщил он в своем дневнике. А затем с лукавым юмором в свой собственный адрес, юмором человека, хорошо знающего детей, добавил: «Но не пришли бы они в еще больший восторг, если бы вместо меня появились белые мыши или морские свинки?» С трудом справляясь со своими чувствами, он обнимал детей, подбрасывал, щекотал, гладил по голове, перешучивался с ними.

У нас нет сведений о том, как он поздоровался со Стефой, стоявшей там, как всегда, в черном платье с белыми воротничком и манжетами, с короткими волосами, причесанными на косой пробор. Только силой воли Стефа сумела сберечь детей в эти долгие годы голода, тифа и бедствий, и теперь она стояла там, готовая продолжать, будто он попрощался с ней только накануне.

В тот вечер четыре дочки Элиасберга бросились к дверям поздороваться с их другом, чью лысину они перед войной раскрашивали цветными карандашами. За эти четыре года они, конечно, изменились внешне. Хелене исполнилось восемнадцать, Ирэне — шестнадцать, Анне — тринадцать, а Марте — девять, но их чувства к Корчаку не изменились ни на йоту. Ожидая, что он сгребет их в объятия, как когда-то, едва войдет в прихожую, две старшие, Хелена и Ирэна, были ошеломлены, когда он назвал их «паннами», небрежно пожал им руки и до конца вечера не обращал на них внимания. «Мы больше его не интересовали», — вспоминала Хелена. Они уже не были детьми. Ночью сестры долго плакали.