На минувшей неделе Корчак говорил со своим другом из юденрата Авраамом Гепнером о преобразовании двух приютов в фабрики для пошива немецких мундиров или других изделий. Он надеялся, что, если дети смогут продемонстрировать свою полезность, им разрешат остаться в гетто. Гепнер оставался влиятельной фигурой, и только он смог бы организовать такие мастерские. «Корчак обманывал себя мыслью, что эти мастерские спасут детей, — вспоминает Стелла Элиасберг. — Вот почему он хотел, чтобы все шло по-старому, как обычно, чтобы дети не нервничали и не впадали в панику. Но как оказалось, не оставалось времени для пуска хотя бы одной такой мастерской».

Корчак, очевидно, пытался хотя бы на шаг опередить немцев, но у него уже не было возможности и сил остановить процесс деморализации, охватывающий всех и каждого. «Как все это могло произойти? — пишет он в дневнике. — Но ведь произошло. Продают все свое имущество — за литр керосина, за килограмм крупы, за стакан водки». Гетто превратилось в огромный ломбард. А все, что цивилизованный мир всегда принимал как должное — вера, семья, материнство, — унижено и обесценено.

Каждый день приносил так много «странных и зловещих событий», что Корчак прекратил мечтать. Чтобы как-то успокоить себя, он читал мемуары Марка Аврелия. Прибегал он и к индийской медитации — похоже, с ней он был знаком. Однажды ночью, вспомнив, что уже очень давно не «благословлял мир», он попытался это сделать. Ничего не получилось. Он даже не понял, в чем дело. Когда после очищения глубоким дыханием он поднял руки для благословения, пальцы остались вялыми — по ним не устремились потоки энергии.

Вспоминая свою жизнь в эти рассветные часы, он приходил к выводу, что во всем терпел поражение.

Мое участие в японской войне. Поражение — катастрофа.

В европейской войне — поражение — катастрофа.

В мировой войне…

Я так и не узнал, что чувствует солдат победоносной армии…

Место старого портного на соседней койке занял Юлек. У мальчика было воспаление легких, дышал он так же тяжко, как портной. И так же стонал и метался в постели, желая этими «эгоистическими театральными выходками» привлечь к себе внимание. Корчак не спал почти неделю, пока Юлек наконец не провел спокойную ночь.

Пятого августа Корчак проснулся в половине шестого утра. Небо было в плотных облаках. Увидев, что Ханна уже на ногах, Корчак сказал: «Доброе утро!»

Она удивленно на него взглянула.

«Улыбнись», — попросил он.

Она ответила «бледной, туберкулезной улыбкой».

Ханна, как и все дети, хотела есть. Хлеба, основы жизни, уже давно не было. И гнев Корчака мешался с покорностью и печалью, когда он обращался к Богу:

Отче наш на небесах…

Из голода и нищеты высечена эта молитва.

Хлеб наш насущный…

Хлеб.

Глава 37

ПОСЛЕДНИЙ МАРШ. ШЕСТОЕ АВГУСТА 1942

Все это действительно произошло — вот что имеет значение.

«Дневник, написанный в гетто»

Шестого августа Корчак, по обыкновению, встал рано. Наклонившись над подоконником, чтобы полить ссохшуюся землю «для растений бедного еврейского приюта», он заметил, что за ним снова наблюдает немецкий охранник, который стоял на посту у стены, разделяющей улицу Сенна. Интересно, привлекла ли немца картинка домашней жизни или он просто нашел, что лысина Корчака может послужить отличной мишенью? У солдата винтовка, так что же он просто стоит, расставив ноги, и наблюдает за ним? Возможно, он не получил приказа, но разве это когда-либо служило препятствием для эсэсовца, которому взбрела на ум идея расстрелять обойму-другую по живым целям?

Корчак открыл дневник и предался размышлениям о молодом солдате. Эта запись оказалась последней: «В гражданской жизни он, возможно, был сельским учителем, или нотариусом, или метельщиком в Лейпциге, или официантом в Кельне. Интересно, что он сделает, если я ему кивну? Или этак дружески помашу рукой? Может быть, он вообще не знает, что происходит то, что происходит? Скажем, только вчера приехал откуда-то издалека…»

В другой части приюта Миша Вроблевский и три старших ученика собирались идти на работу в железнодорожном депо по ту сторону стены, куда Корчак сумел их устроить.

Каждое утро их отводили туда под охраной, а вечером приводили обратно. Работа была тяжелая, но давала возможность выменять то немногое, что у них было, на еду. Тихо, не поговорив ни с кем, они ушли. Похоже, начинался обычный день.

В семь Корчак присоединился к Стефе, учителям и детям за завтраком. Из центра комнаты убирали постели, а на их место ставили столы. На завтрак могли подать немного картофельных очисток или старую горбушку, а может, и по тщательно отмеренной в маленькую кружку порции эрзац-кофе. Корчак уже начал было собирать со стола, когда раздались два резких свистка и прозвучала команда «Alle Juden raus!» («Все евреи на выход!»).

Неожиданность была частью немецкой стратегии. Заранее ничего не объявлялось. План на это утро предусматривал эвакуацию большинства детских учреждений в Малом гетто. Нижняя часть улицы Слиска уже была блокирована эсэсовцами, отрядами украинцев и еврейской полицией.

Корчак быстро встал, чтобы вместе со Стефой успокоить детей. Теперь, как и всегда, они интуитивно работали вместе, зная, что надлежит делать каждому. Стефа подала сигнал учителям помочь детям собрать вещи. Корчак отправился во двор просить одного из еврейских полицейских дать им какое-то время на сборы, после чего они выйдут из дома упорядоченным строем. Ему дали пятнадцать минут.

Теперь Корчак не думал о том, чтобы попытаться спрятать кого-нибудь из детей. В последние недели он видел людей, которых находили в шкафах, за фальшивыми перегородками, под кроватями. Их выбрасывали из окон или под дулом автомата выгоняли на улицу. Ему ничего не оставалось, как вести детей и учителей прямо в неизвестность и, если повезет, вывести их обратно. Кто может поручиться, что, если у кого-то появится шанс выжить там, на Востоке, этими выжившими не будут они?

Помогая детям построиться в колонну по четыре человека в ряду, он, должно быть, надеялся, что при любой, пусть самой ужасной ситуации сможет использовать свое обаяние и силу убеждения, чтобы раздобыть немного хлеба и картошки, а может быть, и какие-то лекарства для своих юных подопечных. И он сам останется рядом с ними, чтобы поддерживать их дух, быть их проводником, куда бы ни пришлось идти.

Дети боязливо строились, сжимая в руках фляжки с водой, любимые книги, дневники, игрушки. Он должен был хотя бы попытаться ободрить их. Но что он мог им сказать — он, чьим правилом было никогда не обрушивать на детей неожиданности, он, утверждавший, что «долгое и опасное путешествие требует подготовки». Что мог он сказать им, чтобы не отнять у них надежду, да и не потерять ее самому? Кто-то предположил, что он сказал ребятам, будто они отправляются в их летний лагерь, «Маленькую Розу», но Корчак вряд ли стал лгать своим детям. Возможно, он высказал мысль, что в том месте, куда они направляются, могут расти такие же сосны и березы, как в их любимом лагере, а уж если там есть деревья, то уж без птиц, кроликов и белок не обойтись.

Но даже человек с яркой корчаковской фантазией не мог предположить, что на самом деле ожидало и его, и детей. Никто еще не смог убежать из Треблинки, чтобы рассказать правду. Они ехали не на восток. Их пунктом назначения был лагерь немедленного уничтожения в шестидесяти милях к северо-востоку от Варшавы. В Треблинке даже не ночевали.

Немцы устроили перекличку: сто девяносто два ребенка и десять взрослых. Корчак возглавил эту маленькую армию — потрепанные остатки многих поколений честных солдат, которых он воспитал в своей детской республике. На руках он держал пятилетнюю Ромчу и, возможно, Ши-монека Якубовича, которому некогда посвятил историю о планете Ро.

За ними на небольшом расстоянии шла Стефа с детьми от девяти до двенадцати лет. Там была Геня с печальными темными глазами — как у ее матери, Ева Мандельблатт (ее брат тоже жил в этом приюте до нее), Галинка Пинчонсон, которая предпочла пойти с Корчаком, а не оставаться с матерью. С ними шел Якуб, написавший поэму о Моисее, Леон со шкатулкой из полированного дерева, Митек с молитвенником своего умершего брата и Абус, который всегда слишком долго сидел в туалете.