Дети потешались, когда некоторые филантропы принимали их доктора за привратника. Один особенно высокомерный посетитель попросил его подать ему пальто, а затем сунул ему в руку монету. Другой филантроп, столкнувшись с ним во дворе, властно спросил: «Где я могу найти доктора Корчака?» Корчак молча ушел в дом, сменил халат на пиджак и вернулся, протягивая руку: «Так что я могу для вас сделать?» Посетитель до того смутился, что тут же поспешил уйти без единого слова.

Некоторые филантропы считали подобные выходки, как и его нежелание бывать в обществе, формой высокомерия. Но в большинстве они извиняли их Корчаку, так как были способны почувствовать, что у него действительно нет никакой внутренней потребности в славе и власти. Его ближайшие друзья, вроде Элиасбергов и Мортковичей, только улыбались его причудам, догадываясь, что их чудаковатый друг не только не обуреваем гордыней, но, наоборот, застенчив.

Когда открывалась вакансия, прием новых детей происходил в два часа дня по пятницам. В большинстве это были семилетки, но они разделяли и прошлое и страхи девятилетнего Израэля Зингмана, уличного хулигана, — его мать, вдова, была не в силах помешать ему затевать драки с другими ребятами, кататься на трамвайных подножках и прогуливать школу. Когда мать сказала ему, что теперь он будет жить в приюте знаменитого доктора Гольдшмидта, его приятели не сомневались, что он отправляется в тюрьму. «Увидишь фараона и железную решетку на дверях, сразу сматывайся», — напутствовали они его.

Он все еще помнит день, когда мать привела его в дом номер 92 по Крохмальной улице.

Да, калитка, правда, была железной, но вот фараона рядом не оказалось. Мы вошли во двор, и к нам навстречу направилась дородная женщина вся в черном. Я посмотрел на ее лицо и увидел большую черную родинку. Внезапно из задиры я превратился в малыша, прячущегося за материнской юбкой. Женщина, пани Стефа, спросила у моей матери:

— Как его зовут?

— Израэль.

— Не годится, — сказала Стефа резко. — У нас уже есть два Израэля. Мы будем называть его Шия.

Я совсем ошалел. На улице я то и дело дрался из-за моего имени, а теперь эта тетка хочет отобрать его у меня! Я ее уже ненавидел. И подумал: это место не для меня. Не пойду в дом, и все.

Тут случилось нечто неожиданное. Мама старалась поставить меня перед собой, и у меня с головы слетел картуз. Стефа вскрикнула:

— Его волосы! Вы не обрили ему голову! Мама растерялась:

— Мне не сказали…

Я вспомнил слова моих дружков: если они захотят обрить тебе голову, значит, отправят в тюрьму.

— Не останусь я тут! — крикнул я и хотел убежать, но мама ухватила меня за рубашку.

— Тебе тут понравится, — сказала она умоляюще. — Доктора Гольдшмидта все любят.

— Так где он? — пробурчал я.

— У меня нет лишнего времени, — нетерпеливо сказала Стефа, кивнула мальчику, стоявшему поблизости, чтобы он присмотрел за мной, и ушла.

Парень начал уговаривать меня войти в приют, но я отказывался, пока мама не сказала, что пойдет со мной. Я с неохотой поплелся за ним в открытую дверь и в большой столовый зал, где много чего происходило. Но я стоял у порога, изо всех сил цепляясь за маму. Мимо сновали ребята и отпускали шуточки. Мне не понравилось, как они себя ведут. Что-то в этом месте было не так.

Потом к нам подошел мужчина в длинном халате и сказал, что он доктор Гольдшмидт. Выглядел он совсем обыкновенным. На мой взгляд, дряхлый старик, и только. Ну, совсем такой, как все. Он сказал маме, что ждал нас, а потом поглядел на меня:

— Я про тебя слышал. Я обернулся к маме:

— Чего он про меня слышал?

Он сказал, что слышал, как я упрямлюсь, и вышел, чтобы самому посмотреть. Потом заговорил с мамой, не глядя на меня. Но при этом ласково трепал меня по голове. Это произвело на меня большое впечатление. Кожа у него была мягкая, и от его прикосновения становилось тепло.

— Идемте со мной, — сказал он, отвел нас в комнатушку наверху и распорядился: — Разденься. — А когда я не шевельнулся, он повторил: — Будь добр, разденься.

Я стоял, как вкопанный. Он задрал мою рубашку, и мне стало холодно, но я ему не помешал. Он прижал ухо к моей груди.

— Что произошло во дворе? — спросил он. Я объяснил, что дело в моем имени.

— А твое имя?

— Израэль. Но тетка хотела изменить его на Шию. У нас на улице есть один настоящий идиот, вот его так и зовут. Надо мной все будут смеяться.

Доктор сказал:

— Но и у нас трудность, потому что двух наших мальчиков уже зовут Израэль. Если один из них совершит нехороший поступок, как мы узнаем, кто это был?

— Пусть он будет Сами, — вмешалась мама.

— Ему это не понравится. — Тут доктор повернулся ко мне. — А если ты здесь будешь Сташиком?

Это мне, по правде говоря, понравилось. Имя святого!

— Чтоб мне и такое имя? — сказал я.

— Да, тебе.

И он сразу стал моим лучшим другом. Я согласился, чтоб мама ушла.

— Что еще там случилось? — спросил он. Я рассказал ему про волосы.

— Тут все ребята с волосами. А мне почему нельзя?

— Хочешь оставить волосы, оставляй, — ответил он. — Только потом не прибегай ко мне жаловаться.

— А чего жаловаться-то?

— Ты будешь не похож на остальных новичков. Тебя прозовут «Козел Сташ» или «Петух Сташ». Но ко мне с этим не приходи.

Я онемел.

Он достал из кармана леденец и протянул мне. Мне не хотелось его брать. Я волновался. Я боялся и занервничал.

— А где тут цирюльня? — спросил я подозрительно.

— А зачем тебе цирюльня? — весело поддразнил он. Так, значит, он цирюльник, решил я.

— Ладно, состригайте, — сказал я.

— Садись, — велел он.

Потом достал машинку, и через минуту я простился с моими волосами.

Расставание с волосами при поступлении было много тяжелее для девочек, особенно с длинными красивыми косами, но стрижка рассматривалась как необходимая гигиеническая мера, чтобы в приют не попали вши, разносчики тифа. Однако если потом остриженные дети следили за своей чистотой, им разрешалось отрастить волосы заново.

Сара Крамер, чей отец только что умер, запомнила свой первый разговор с «цирюльником».

— Что ты чувствуешь, потеряв отца? — спросил он меня.

— Мне очень грустно, — шепнула я.

— Доченька моя, — сказал он негромко и положил руку мне на плечо. Потом сказал, что должен остричь мне волосы.

— Но ведь мама же тогда меня не узнает! — воскликнула я.

Он объяснил, что это необходимо ради чистоты, чтобы не завелись вши.

Сара, как и большинство новеньких, убедилась, что стрижка не оказалась такой уж страшной, потому что Корчак превратил ее в игру, как вообще почти все. Иногда он объявлял первую выстриженную полосу Крохмальной улицей, или какой-нибудь зверюшкой, или инициалами подстригаемого. Метод этот был рассчитан на то, чтобы успокаивать и подбадривать детей, однако сам Корчак относился к стрижке с такой же серьезностью, как к любой медицинской процедуре. Его парикмахерские инструменты стерильностью и остротой прямо-таки не уступали хирургическим, и он настаивал, чтобы все, кто хотел бы работать в приюте, демонстрировали свое умение разбирать и чистить машинки для стрижки волос. С такой же ревностностью он относился к мытью волос. «Лучше тереть только большим пальцем надо лбом, за ушами и темя, — объяснял он своим ученикам. — Там скапливается грязное мыло, засыхает и вызывает грибковые заболевания».

В их первый день Сташека и Сару, кроме того, взвесили (теперь им предстояло взвешиваться каждую неделю, и результаты тщательно заносились в их индивидуальные карты). Корчак высоко ценил весы — «чуткого, неэмоционального, непредубежденного поставщика сведений и советчика, который никогда не лжет». Взвешивание детей было не только научной процедурой, но и источником удовольствия, так как позволяло ему «ощущать красоту роста». Это было время для болтовни и шуток — один мальчуган даже приносил с собой взвешивать свою герань — и давало дополнительное преимущество, позволяя смотреть ребенку в глаза, заглядывать ему в горло, прижимать ухо или деревянную трубочку к его груди, понюхать его кожу и уловить его настроение. Вялость в активном ребенке часто оказывалась предвестницей болезни.