Прием, эффективный для одного ребенка, мог никак не подействовать на другого. Порой Корчаку бывало нелегко найти подход к особенно трудному беспризорнику. Его целью было не столько изменять детей, сколько помогать им укреплять волю, как когда-то он укрепил свою. А для этого требовалось освободить их от комплексов, дать их ранам время зажить. «Решение следует искать не только в психологии, но и в медицинских справочниках, социологии, этнологии, поэзии, криминологии, молитвеннике и в руководстве для дрессировщиков», — писал он. Причем последнее было добавлено к общему списку вовсе не для красного словца. Вернее сказать, он во многом приписывал свое умение укрощать дикого зверя в себе своим наблюдениям за дрессировкой животных в цирке. «Работа дрессировщика честна и исполнена достоинства. Бешенство диких инстинктов побеждается силой несгибаемой воли человека». И он добавляет: «Я не требую, чтобы ребенок полностью сдался. Я просто укрощаю его порывы».

Веря, что воспитатель должен отчасти быть и актером, Корчак мог притвориться перед неисправимым ребенком, будто вышел из себя. Он кричал, лицо и лысина багровели, но слова не были клишированными упреками: «Стыдись!» или: «Не смей этого делать!» Черпая из своего «кувшина крепких порицаний», он извлекал из него: «Ах ты, торпеда! Ах ты, ураган! Ах ты, вечный двигатель! Крысолов! Лампа! Стол!»

Зная, что сила эпитетов слабеет от частых повторений, он постоянно расширял свой репертуар, заимствуя слова из самых различных сфер: «Ах ты, ладья! Литавра! Волынка!» Кроме того, он экспериментировал с поисками слова, которое могло подействовать именно на данного ребенка. Был один сорванец, на которого ничто не действовало. Он перепробовал всевозможные существительные — никакого эффекта. И вдруг внезапное озарение: «Ах ты, фа-мажор!» Мальчик присмирел до конца дня.

Другой подход: он говорил провинившемуся ребенку: «Я сердит на тебя до обеда (или до ужина)». Если проступок был серьезным, он продлял срок приговора до следующего дня. И до тех пор не обращался к мальчику (или девочке) ни с единым словом. Если приятель провинившегося брал на себя роль посредника и спрашивал: «Можно ему взять мячик?» — Корчак отвечал: «Скажи ему, что он может взять маленький мячик, но не гонять его ногами». И ребенок понимал, что наказан, но только на определенное время, а потом будет прощен и сможет начать все заново.

Вот так «ворча, прикрикивая, увещевая, даже упрекая», Корчак сполна использовал свою «фармакопею». Он принципиально никогда не употреблял фразы: «Я же тебе сто раз говорил!» — потому что она неточна и навязчива и ребенок всегда может ее опровергнуть. Он предпочитал: «Я говорил тебе в понедельник, или во вторник, или в среду и так далее». Или: «Я говорил тебе в январе, феврале и т. д.». Или: «Я говорил тебе весной, летом, осенью или зимой». Это было не только точно и честно — одновременно он преследовал две другие цели: учил провинившегося ребенка названиям дней недели, месяцев, времен года и обогащал его словарь.

В редких случаях, когда ни один из этих методов не срабатывал, ребенка усаживали на возвышении в глубине зала в углу за роялем сроком от пяти минут до часа. Один из мальчиков, Юхан Нуткиевич, вспоминает, что всегда ощущал себя «заключенным», пока сидел там и смотрел на играющих детей. А Ханна Дембинская, получившая час отсидки в этом углу за то, что в школе ее на неделю отстранили от занятий, ускользнула на улицу и купила булочку с изюмом за монетки, которые ей дала мать. Пока она сидела, нахально грызя булочку, пчела, опустившаяся среди изюминок, ужалила ее. Лицо у девочки раздулось. «Мы еще сделаем из тебя человека», — ласково сказал Корчак, отвозя ее в больницу.

Каким бы неподдающимся ни был ребенок, Корчак никогда не прибегал к методам, принятым в других приютах — побоям, запретам на еду, — наказаниям, которые считал «чудовищными, грешными, преступными». Но если на ребенка не действовали никакие его приемы, наступал тяжкий момент, когда оставалось только прибегнуть к телесному наказанию, — тяжкий, потому что Корчак верил: битье ребенка из метода воспитания может превратиться для взрослого в потребность. «Но если уж придется, всегда с предупреждением и только в качестве необходимой самообороны — один раз, только один и без гнева».

Воспитатель, прибегающий к телесному наказанию, напоминает «хирурга в борьбе с неизлечимой болезнью: только рискованная операция может спасти жизнь пациента — или оборвать ее». Приходится рисковать. Начать следует с трех предупреждений, и только когда последнее не даст результата, придется применить телесное наказание — поскольку ни в коем случае нельзя прибегать к простой угрозе без намерения ее выполнить. В процессе наказания воспитатель должен быть спокоен и ни в коем случае не выглядеть рассерженным.

В двух случаях, когда Корчак наказывал детей собственноручно, на тех это «произвело впечатление, и они исправились». В двух других они не изменили своего поведения, и им пришлось покинуть приют.

Когда ребенок начинал вести себя или учиться лучше, он получал цветную открытку с подписью Корчака. Если заметного улучшения не происходило, он все-таки мог получить открытку для ободрения. Достоинство открытки как награды заключалось в том, что она была яркой и недорогой, а из-за малой величины получивший мог легко спрятать ее и сберечь. Решение, кому получать открытки, выносили двенадцать депутатов парламента, выбранные из тех, кто в этом году не был судим за нечестный поступок. Картинки на открытках соответствовали поводам для награждения. За быстрое одевание по утреннему звонку зимой — снежный пейзаж, а весной — весенний. Если ребенок почистил картошку — открытка с цветами. За драки, дерзкие возражения, непослушание — открытка с тигром. Открытка с видом Варшавы вручалась тем, кто добросовестно выполнял обязанности дежурных. (Корчак считал Дом сирот «районом» Варшавы, а детей — его «гражданами».)

Когда посетительница спросила: «Что особенного в открытке, которую можно купить везде за гроши?» — Корчак отрезал: «Есть вещи, которые кто-то ценит, а кто-то нет. Я знаю людей, которые используют портреты своих матерей как подставки под кастрюли».

Для Корчака было ценно все, так или иначе связанное с его детьми, он даже коллекционировал их молочные зубы. Часто можно было видеть, как к нему подбегает ребенок, протягивая только что выпавший зуб. Корчак брал зуб, рассматривал, указывал на дупла и оценивал общее его состояние, а затем торговался из-за цены, которую соглашался заплатить. Это был прекрасный способ снабдить ребенка небольшой суммой на личные расходы и в то же время ритуальное празднование перемены, которую знаменовала потеря молочных зубов. Дети знали, что свое новое приобретение Корчак унесет к себе наверх и присоединит к замку, который строил из их зубов. «Мы воображали, что замок будет похож на тот, в котором жил король Матиуш, — вспоминал один из сирот, — и с нетерпением ждали, чтобы выпал следующий зуб». Иногда дети раскрывали рты и просили Корчака покачать зуб и определить, когда он выпадет. Если ребенок пытался тут же продать шатающийся зуб, Корчак говорил: «Я не могу купить кота в мешке». Он никогда не уплачивал полную сумму за шатающийся зуб, прежде чем он выпадал, но мог внести задаток. Как-то, когда мальчик попытался выдать камушек за зуб, а Корчак попросил показать ему оставшуюся во рту дырку, мошенник разразился смехом и признался в обмане.

Важным для Корчака было и все то, что коллекционировали сами дети. Словно бы ничего не стоящие пустяки (веревочки, бусинки, почтовые марки, птичьи перья, еловые шишки, каштаны, трамвайные билеты, засушенные листья, ленточки) могли быть связаны с какой-то историей или были бесценными эмоционально. «Они все хранят воспоминания о прошлом или заветные мечты о будущем. Маленькая ракушка — это мечта о поездке к морю. Маленький винтик, отвертка и проволочки — это самолет и гордая мечта о том, чтобы самому летать. Глаз давным-давно сломанной куклы — единственная память о погибшей любви. Можно найти фотографию матери ребенка или два грошика, завязанные в розовую ленту, — подарок покойного дедушки».