Когда бывшие сироты попытались его перебить, он перешел в наступление: «Вы считаете, что мы поступали неправильно, беря маленькие хиреющие ростки и ухаживая за ними, пока они не становились сильными и здоровыми, пусть даже мы сами при этом учились и допускали ошибки? Очень просто выискивать недостатки, но человек, который находится в мире со своей совестью, не винит учителей или родителей за тяготы жизни. Несправедливо нападать на мою систему в то время, когда даже высококвалифицированные рабочие не могут найти работу».

Большинство стажеров и бывших сирот признали его аргументы, и только несколько самых упорных роптали, что он не принял их критику всерьез и разговаривал с ними, будто с детьми. Вечер завершился на жесткой ноте, так как президент Общества помощи сиротам занял непримиримую позицию. Он напомнил тем, кто был связан с коммунистической партией, что они еще слишком молоды, чтобы управлять страной, и что пока еще за управление приютом отвечает Общество.

Вскоре после этого Корчак, красный, весь дрожа, постучался в квартиру Игоря Неверли. Неверли к этому времени женился на Баше, стажерке, выросшей в еврейском интернате. Он подумал, что Корчак получил какие-то плохие известия из Парижа от своей сестры. Только выпив кофе, Корчак собрался с силами и рассказал им, что произошло. Днем, когда он читал лекцию в Педагогическом институте, один из его бывших стажеров вскочил и принялся его обличать. Корчак с кафедры попытался его урезонить, но молодой человек продолжал кричать слушателям, что Корчак опасен и детей необходимо оградить от его влияния. Неверли никогда не видел Корчака таким расстроенным.

Однако Корчак был не из тех, кто держит свои обиды при себе. Он посмеивался над своими критиками: «На каком фонарном столбе вы повесите меня после революции?» Он даже устроил показательный процесс, в котором играл роль трех деятелей компартии, которые прежде были стажерами Януша Корчака, а теперь получили задание судить его политически. Каждый написал поперек его досье «ВИНОВЕН». Первый, опасаясь, как бы не открылось, что он стажировался в приюте Корчака, второй — когда крепко выпил, а третий, потому что уверовал, будто Корчак — реакционер и контрреволюционер.

Несмотря на разногласия со своими коммунистическими стажерами, Корчак снабдил Болека Друкера и других рекомендательными письмами, когда они оставили интернат, чтобы поискать работу. Известно также, что Стефа носила передачи девушкам, когда их бросили в тюрьму за политическую деятельность. Быть может, в качестве ответа на их упреки и критику его методов Корчак опубликовал сведения о детях, вышедших из его приюта за прошедшие двадцать лет и один год. Указав род их занятий и назвав страны, куда некоторые эмигрировали — Аргентина, Бразилия, Канада, США, Китай, Англия, Франция, Бельгия, Испания и Палестина, — свое сообщение он заключил так: «Я, к сожалению, не могу умолчать, что из всех этих детей трое были осуждены за воровство, двое стали нищими, а две девочки — проститутками». (Он не упомянул, что одна из этих проституток как-то пристала к нему на улице и только тогда его узнала.)

Скептическое отношение Корчака к сионизму восходило ко времени его занятий на медицинском факультете. Когда он путешествовал по Швейцарии в 1899 году и писал путевые очерки, то «по воле случая» попал на заседание Третьего сионистского конгресса в Базеле, делегатом которого был один из его друзей. Атмосфера там показалась ему «буржуазной», писал он, а сама попытка разрешения проблемы восточноевропейских евреев в пустынях Ближнего Востока абсолютно утопической. Ему внушали отвращение напыщенные речи на конгрессе — слушая их, он понял, что единственный язык, который ему интересен, это язык Детей.

Когда его пригласили на конференцию Еврейского фонда в Варшаве в 1925 году, он отказался по тем же причинам, хотя в своем письме и признал, что творится «нечто великое, очень мужественное и очень трудное». Он настаивал, чтобы устроители взвесили, является ли их план «возвращением или бегством», рожден ли он «горестным прошлым или же стремлением к будущему». Как человека, «который идет своим одиноким путем», пропаганда сионистов его оскорбляла, хотя он и понимал, что она необходима для достижения их цели.

Конференцию он бойкотировал, однако согласился подписать призыв Еврейского национального фонда к евреям пожертвовать однодневным заработком в знак солидарности «со своими братьями, созидающими еврейскую землю». Тем не менее в письме к другу в Палестину Корчак сохранял свою позицию гражданина Вселенной: «Проблема ЧЕЛОВЕКА, его прошлого и будущего на земле в какой-то мере заслоняет для меня проблему ЕВРЕЯ». Христиане и евреи — «дети одного Бога». В Палестине, как и в Польше, «благороднейшие намерения» растаптывались ненавистью и расовой враждой (он имел в виду конфликты с арабами). Такова человеческая натура. И, как всегда, следовал его вопрос: почему?

Некоторые стажеры Корчака присоединились к Хашомер Хацаир, левому крылу сионистской организации, которое готовило молодежь для эмиграции в Палестину. Девятнадцатилетний Моше Церталь, занимавшийся приглашением гостей, которые согласились бы выступить, крайне нервничал, шагая в тусклом свете фонарей по булыжнику Крохмальной улицы, чтобы попросить Януша Корчака провести беседу с их группой на тему воспитания. «Я не мог поверить, — вспоминает Церталь, — что этот человек в простом халате поверх рабочей одежды действительно великий доктор Корчак. Он больше

походил на монаха».

Сдержанность Корчака с оттенком его обычной подозрительности по отношению к незнакомым людям отнюдь не успокоила Церталя.

— Прочесть лекцию вашей группе? Нет. Невозможно. Вам совершенно не нужно то, что я могу вам сказать. — Молодой человек так и не понял, говорил ли доктор серьезно или шутил, когда тот добавил: — Вы ведь знаете больше меня.

Однако Корчак, по своему обыкновению, оставил дверь

открытой, проверяя искренность своего просителя:

— Если захотите прийти утром в субботу на чтение приютской газеты, то милости просим.

Церталь был не первым, кто обнаружил, что путь к Корчаку лежит через его детей. Побывав на нескольких субботних чтениях, он собрался с духом и спросил Корчака, нельзя ли некоторым сиротам присоединиться к ежегодной вылазке «юных пионеров» за город на пароходе в весенний праздник Лаг ба-омер, отмечаемый ночевкой на природе у костров. Доктор не только дал разрешение, но и сам прибыл с детьми на пристань. Церталь помнит, что «выглядел он очень внушительно в черной широкополой шляпе, круглых очках и с неизменной сигаретой во рту. Он выглядел воплощением интеллигента, причем подлинного польского интеллигента начала века».

Организаторы сделали все, чтобы сироты чувствовали себя хорошо среди сотен других еврейских детей, собранных со всей Варшавы для этой суточной вылазки на природу. Им поручили нести палатки и выдали мешочки риса, которые они положили в свои рюкзаки. Корчак стоял в стороне, но его проницательные глаза внимательно следили за тем, как дети с тяжелыми рюкзаками и палатками прыгали с набережной Вислы на узкий трап парохода. На борт он взошел последним. Когда двое пьяных поляков, пошатываясь, вышли на пристань и начали цепляться к детям, Корчак заговорил с ними спокойно, на том же грубом польском жаргоне. Пьяницы присмирели и ушли.

На обратном пути Церталь заметил перемену в детях Корчака. «Особая печать», общий признак сирот — бледные лица, коротко остриженные волосы, поношенная одежда перестали быть заметными. Держались они гордо и прямо, их одежду украшали сорванные цветы, щеки порозовели, они улыбались.

Дети захватили с собой в приют бело-голубые флажки пионеров вдобавок к светским песням на иврите о социальных несправедливостях, которые успели выучить. И еще они принесли с собой мечту о древней родине. Вскоре на доске объявлений появилась карта Палестины, а в столовой два стола были отведены для желающих говорить на иврите.

Эта праздничная вылазка произвела на Корчака такое впечатление, что он всем и каждому высказывал пожелание, чтобы в них могли участвовать дети всех конфессий. Вскоре после этого он согласился — как личное одолжение Церталю, успевшему стать проверенным другом, — поговорить с группой родителей, которые опасались разрешить своим детям стать «Сынами пустыни». Не знавший, чего ожидать, Церталь был поражен, услышав волнующую и на редкость оригинальную речь о важности этого молодежного движения из уст человека, «который никак в нем не участвовал».